|
Пострадал от осколков он больше других. Ему сделали операцию. Сейчас он пришел в себя, вроде бы можно допрашивать.
Лежал он в отдельной палате тюремного госпиталя. Та же камера, только чистая, с простынями. Шагнув внутрь, я чуть не столкнулся лоб в лоб с хирургом Яцковским, только что закончившим осмотр пациента.
В его присутствии не было ничего удивительного. Именно он, как дежурный хирург, делал операцию в первой больнице, куда доставили раненого, как в самую ближайшую. Ассистировала ему в качестве операционной сестры Варя. А еще Яцковский время от времени консультировал больных в тюремном ведомстве. Оставалось только поражаться его энергии и широте профессионального охвата. Наш пострел везде поспел.
Мы поздоровались доброжелательно. И я осведомился:
– Пациент готов для допроса?
– Ну если только без пыток, – отозвался хирург.
Я увидел, как дернулся завернутый в бинты человек на кровати. И поспешил исправить неловкую ситуацию:
– Эка вы, Вениамин Ираклиевич. Мы ж не инквизиция какая. Мы – боевой кулак диктатуры пролетариата.
Больной чувствовал себя, похоже, не так плохо. Во всяком случае, нашел в себе силы присесть на кровати, прислонясь к стене. На меня он смотрел с настороженной тяжелой злобой.
Когда хирург, пожелав мне удачи в начинаниях, ушел, я пододвинул к кровати табуретку, уселся напротив эсера. И потянулся разговор по душам. В том смысле, что я из допрашиваемого душу готов был вытрясти, чтобы добиться ответов на накопившиеся вопросы.
Рябоконь оклемался еще далеко не полностью. Его тонкие пальцы тряслись, на впалых щеках со склеротическими жилками горел нездоровый румянец. Голос у него в связи с ранением был слабоват. Но признаком его скорого выздоровления являлось то, что привычка молоть языком вернулась к нему в полном объеме и взяла верх над недомоганием. Всячески демонстрируя в отношении «сатрапа» и «прихвостня режима», то есть меня, свое остро отточенное высокомерие, он сбрасывал на мою голову тонны холодного презрения. И говорил, говорил, говорил.
Наша встреча приобретала какую-то окраску митинга. Эсер привычно обличал и агитировал, а я ему не сильно мешал. Хуже было бы, замкнись он или долдонь, как татарин: «Ничего не знаю, ничего не понимаю, граната в башка попала, мыслей совсем мало стало». Главное, на вопросы он отвечал, причем чем дальше, тем откровеннее.
– Вижу, не верите вы в нас, – укоризненно произнес я, когда эсер в очередной раз пообещал советской власти страшный конец.
– Скоро и вы в себя верить перестанете, – криво улыбнулся Рябоконь.
– Это вряд ли, – покачал я головой. – За нами партия большевиков.
– Уже смешно. Вы с таким благоговением это говорите, не понимая в силу молодости, что это для вас нечто великое. Все эти Зиновьевы со Сталиными и Бухариными – для вас, молодежи, это полубоги. Вы готовы целовать их следы на песке. А для нас, знающих обо всем не понаслышке, они всего лишь одни из многих. Так, удачливые прохвосты, которым повезло захватить власть. И у глубинного русского народа такое же ощущение. Чтобы народ осознал власть – как власть истинную, а не сборище везучих узурпаторов, должно пройти время, должны быть удачные свершения. А времени у вас не осталось совсем!
– Это еще почему? – Меня его слова задели своим непоколебимым, как египетские пирамиды, апломбом.
– Потому что вы, большевики, никогда не отличались большим умом, – долдонил эсер. – Вы фантазеры. И сейчас со своими фантазиями летите в пропасть.
– Где та пропасть? – поинтересовался я.
– Да совсем рядом. Все эти ваши ненаучные эксперименты. Вы даже не осознаете, что творите… Помяните мои слова – грядет страшный голод. |