|
Мелодии, которые она тогда исполняла, и сейчас звучали в его ушах. Девушка обладала музыкальным даром, и когда смычок в её руках спрашивал, струны скрипки отвечали ему, а в одной увертюре — в Мусолинской увертюре — слышалось подлинное рыдание моря. Дарренс слушал с интересом, потому что скрипка рассказывала ему о многом из того, чего не знала сама девушка, на ней игравшая. Она рассказывала о долгих и опасных путешествиях, о лицах чужих стран, об освещённом луной море и серебристом следе за кормой, о голосах, зовущих из бескрайней пустыни. Всё глубже, всё таинственней она пела о великих и небывалых радостях и о великих и вечных скорбях, и сама при этом обретала величие; и о неоформленных в слова страстных желаниях без единой жалобной ноты звучала она. Так всё это представлял себе Дарренс в тот вечер, когда слушал исполнение Этни, не видя её лица, обращённого не к нему. Так он представлял себе это и сейчас, когда понял, что её лицо, до скончания дней, будет по-прежнему обращено не к нему. Из её исполнения он сделал один вывод, о котором, приложив усилия, ему следует всегда чётко помнить: настоящая музыка не умеет жаловаться.
На следующее утро он поехал в Роу, и в его голубых глазах, что смотрели на мир с бронзового лица, дружелюбия было ничуть не меньше обычного. В полдесятого он уже стоял у кустов сирени и золотого дождя, но прождал бесконечно долго, а Гарри Фивершэм так и не встретился с ним ни в это утро, ни в последующие три недели. С тех самых пор, как оба окончили Оксфорд, для них стало обычаем встречаться на этом месте и в этот час, если волей случая они оказывались в городе, и Дарренс пребывал в замешательстве. Ему показалось, что он, ко всему, ещё и потерял друга.
Тем временем слухи о войне переросли в уверенность, и когда Фивершэм наконец-то явился на место встречи, у Дарренса были новости.
— Я же говорил, что удача, возможно, повернётся ко мне лицом. И вот это случилось. Я еду в Египет, в штаб генерала Грэхэма. Говорят, что позднее мы переправимся через Красное море в Суакин.
Его радостный голос, свидетельствующий о хорошем расположении духа, несомненно, возбудил в глазах Фивершэма зависть. Даже в тот счастливый момент, в миг удачи, Дарренсу показалось странным, что Гарри Фивершэм завидует ему, — странным, но приятным. И он растолковал зависть в свете собственных устремлений.
— Я понимаю — твой полк вынужден остаться, и это незаслуженно тяжёлая участь для тебя, — сочувственным тоном сказал он. Пока они ехали бок о бок верхом на лошадях, Фивершэм молчал, а затем, когда они приблизились к стоящим под деревьями стульям, сказал:
— Этого следовало ожидать. В тот день, когда ты ужинал у меня, я подал документы.
— В тот вечер? — спросил Дарренс, поворачиваясь в седле, — то есть после того, как мы ушли?
— Да, — сказал Фивершэм, принимая поправку и думая, нарочно ли это он. Но Дарренс дальше ехал молча, и опять Гарри принял молчание друга за упрёк, и опять ошибся, потому что Дарренс неожиданно заговорил, искренне и сквозь смех:
— Я помню, ты нам в тот вечер всё объяснил. Право же, хоть убей, я не могу не жалеть о том, что мы едем не вместе. Когда ты уезжаешь в Ирландию?
— Сегодня вечером.
— Так скоро?
Они повернули коней и опять поскакали на запад по засаженной деревьями аллее. Утро по-прежнему освежало. Рано позеленевшие липы и каштаны нисколько не утратили своей молодости. Май в том году запоздал, и ветки всё ещё белым снегом покрывал нежный цвет, выделяясь на фоне тёмно-красных рододендронов. Парк сверкал в переливах солнечного света, а шум улиц вдалеке казался журчанием речной воды.
— Как давно мы не купались в Сэндфордской запруде, — сказал Дарренс.
— И не мёрзли в пасхальные каникулы в снегу большого оврага на Грейт Энд, — добавил, отвечая, Фивершэм. |