Изменить размер шрифта - +
Стояли они на колесах с гусеницами, у самого основания виднелись щиты с огромным количеством всяких колесиков, кнопок и рычагов: глядя на них, я подумала, как трудно, должно быть, ими управлять. А возле пушек стояли грузовики и бронированные вагоны; как нам объяснили крестьяне, которые разглядывали пушки вместе с нами, в них находились снаряды, они, если судить по пушкам, видно, тоже были очень большие. Неподалеку находились и солдаты, обслуживавшие пушки. Одни валялись на траве, животом кверху, другие уселись на пушечных стволах в одних рубашках; все они были молоды, беспечны и вели себя так, будто это не война, а загородная прогулка, курили, жевали резинку, почитывали свои газетки. Стоявший здесь же рядом крестьянин рассказал нам: солдаты объявили всем живущим поблизости, что, если им охота остаться в домах, пусть потом пеняют на себя, потому что немцы, возможно, совершат налет на эти пушки, и тогда могут взорваться боеприпасы и погибнут все, кто окажется в сотне метров от взрыва. Теперь я поняла, отчего, несмотря на нужду в жилье, пустовал наш домик. Я сказала себе: «Что же, видно, попали мы из огня да в полымя. Здесь мы можем взлететь на воздух вместе с этими ребятами».

Но солнце сияло, а солдаты в одних рубашках лениво валялись на траве, повсюду было столько зелени, и воздух в этот прекрасный майский день был таким ласкающим, что мысль о смерти, казалось, и не могла прийти в голову. Я подумала: «Эх, будь что будет, если до сих пор остались живы, не умрем и на сей раз. Останемся в доме».

Розетта, всегда поступавшая, как я хотела, и тут мне сказала, что ей все равно:

— До сих пор Мадонна нас защищала, значит, и теперь не забудет.

И мы со спокойной душой продолжали гулять.

А вокруг все было так, будто наступило воскресенье или ярмарка и люди желали мирно насладиться прекрасным днем праздника. На дороге толпятся крестьяне и солдаты, все курят сигареты, сосут американскую карамель и наслаждаются солнцем и свободой, словно солнце и свобода слились воедино: солнце без свободы не могло ни греть, ни светить, а свобода не могла прийти, покуда стояла зима и солнце скрывалось за тучами. Словом, все было так, будто иначе и быть не могло, казалось — все, что происходило до сих пор, было противно самой природе, и только теперь природа, после долгого ожидания, наконец снова одержала верх.

Мы разговорились с разными людьми, и все рассказывали нам, что американцы раздают продукты и уже идет слух о том, чтобы восстановить Фонди, причем новый город будет красивее прежнего; все только и твердили — плохие дни миновали, и теперь уже нечего опасаться. Розетта, однако, изводила меня вопросами о Микеле; несмотря на большую радость, в сердце у нее все же осталась эта заноза; я тоже расспрашивала многих, но никто ничего не знал о его судьбе. Теперь, когда немцы ушли, никто и думать не хотел о чем-нибудь печальном; точь-в-точь как в ту самую минуту, когда, уходя из Сант-Эуфемии, я побоялась пойти проститься с Филиппо оттого, что он был единственным человеком, который не мог радоваться. Люди говорили:

— Да что Филиппо, он небось теперь уже хлопочет, черный рынок подготавливает.

О сыне Филиппо никто ничего не мог сказать; все называли его студентом и, насколько я поняла, считали чудаком и бездельником.

В тот день мы съели одну из банок мясных консервов с кусочком хлеба, его дал нам какой-то крестьянин; жара была сильная, делать было нечего, да и устали мы обе смертельно. Поэтому мы с Розеттой отправились в наш домик, закрыли дверь, повалились на сено и уснули. Под вечер нас внезапно разбудил страшный взрыв: стены задрожали, будто были они не из кирпича, а из бумаги. Поначалу я не поняла, откуда этот взрыв, но минут через пять раздался другой, не менее сильный, и тогда мне все стало ясно: американские пушки, те самые, что в пятидесяти шагах от нас, открыли огонь. Хоть мы и поспали несколько часов, но усталость нас еще одолевала такая, что мы продолжали, не двигаясь, лежать в углу комнаты, на сене, прижавшись друг к другу, и, оглушенные стрельбой, даже разговаривать не могли.

Быстрый переход