Но он продолжал настаивать, и тогда я взяла у него аппарат из рук и положила под сиденье, как бы желая этим сказать: «Ну-ка, брось свои штучки».
На этот раз он понял и, обернувшись к товарищу, стал ему что-то говорить по-английски, а тот отвечал нехотя, не поднимая глаз от газеты. Затем черноволосый снова посмотрел в нашу сторону и знаком показал, чтоб мы садились в машину. Мы послушались, и тогда рыжий, будто внезапно проснувшись, взялся за руль; машина тронулась с места и ринулась, как ракета, сквозь толпу, которая расступалась по сторонам; мы въехали в город, то и дело подскакивая на грудах развалин и хлюпая по лужам: как видно, эта военная машина могла ездить по любой дороге. Черноволосый тем временем изучал ноги Розетты, она, как и я, была обута в чочи. Под конец он спросил:
— Туфли? — и нагнулся, чтоб потрогать чочи, а затем провел руками вдоль веревок, которыми были обмотаны ноги до самых икр. Тогда я хлопнула его по руке и сказала:
— Эй, убери-ка руки… Чочи, что ж тут особенного? Это еще не значит, что ты можешь дочь мою щупать…
И на этот раз он сделал вид, будто не понял. Показывая рукой на обувь Розетты, он снова вытащил свой аппарат и сказал:
— Фотография?
Тут я его отчитала:
— Мы-то чочи носим, а вот не хотим, чтоб ты их фотографировал. Еще, чего доброго, отправишься к себе домой и начнешь рассказывать: все мы, итальянцы, носим чочи, не знаем, дескать, что такое туфли. Вот на родине у вас есть краснокожие, что бы ты сказал, если бы мы их сфотографировали, а потом заявили, что все вы, американцы, носите перья на голове, будто петухи какие? Я сама чочара и этим даже горжусь, но для тебя я итальянка, римлянка или как там хочешь; и ты мне своими фотографиями голову не морочь.
Он в конце концов понял, что нечего настаивать, и положил свой аппарат на место. А тем временем наша машина катила по городу, то подскакивая на грудах развалин, то разбрызгивая грязные лужи; вскоре мы добрались до главной площади.
И здесь огромная толпа, и все та же ярмарка, но больше всего народу собралось у дома, в котором когда-то помещалась мэрия и он чудом остался цел: только кое-где несколько дыр да фасад облупился. Подъехав к нему, рыжий, до сих пор не произнесший ни слова и даже не взглянувший в нашу сторону, показал мне знаком, что нужно сойти. Мы послушались его: за нами сошел и черноволосый, он сказал, чтоб мы подождали, а сам исчез где-то в толпе. Вернулся он через минуту с другим американцем, в офицерском мундире. Этот парень казался настоящим итальянцем: черные волосы, горящие глаза, белые и ровные зубы. Подошел к нам и сразу же объявил:
— Я умею говорить по-итальянски, — и потом продолжал разговаривать с нами на языке, который сам считал итальянским, но это, в лучшем случае, был очень грубый неаполитанский говор, какой в ходу у портовых грузчиков. И все же он нас понимал, и мы его, и тогда я ему сказала:
— Обе мы из Рима и хотим вернуться в Рим. Ты нас должен научить, как попасть в Рим.
Сначала он рассмеялся, показывая свои белоснежные зубы, а потом ответил:
— Знаешь что, тебе лучше всего переодеться солдатом и взобраться на танк, чтоб участвовать в сражении, которое сейчас идет за Рим.
Он меня просто огорошил, и я ему сказала:
— Что, разве вы еще не заняли Рим?
А он:
— Нет, там еще немцы. А если бы и заняли, все равно тебе туда не пробраться, пока не будет приказа. Без приказа никто не сможет попасть в Рим.
Тут я совсем пришла в отчаяние и снова стала кричать:
— Так вот оно ваше освобождение! Чтоб мы с голоду помирали и шлялись бездомные, чтоб нам, как прежде, плохо жилось, а может, еще похуже!
Он пожал плечами и сказал, что тут высшие военные соображения, а насчет голодной смерти добавил, что у них все заранее предусмотрено: там, куда они пришли, никто не должен умирать с голоду; а чтобы нас убедить в этом, он сейчас даст нам чего-нибудь поесть. |