Тогда, наклонившись над ней, я отдернула платье, закрывавшее ее лицо, и увидела, что она молча и не двигаясь глядит на меня своими широко открытыми глазами; в ее взгляде было что-то прежде невиданное, похожее на взгляд зверя, который попал в ловушку и ждет, чтобы охотник прикончил его.
Тогда я села рядом с ней, у самого алтаря, обняла ее за талию, приподняла немного, прижала к себе и сказала: «Доченька моя золотая…» — и больше слов у меня не было. Я начала плакать, и слезы часто-часто полились у меня из глаз, а я, глотая их, чувствовала, какие они горькие на вкус, в них, видно, была вся горечь, что накопила я за свою жизнь. Теперь я занялась, однако, тем, чтобы помочь Розетте; прежде всего я вынула платок из кармана, вытерла кровь у нее на теле, потом поправила ей платье и наконец, все еще плача навзрыд, застегнула ей лифчик; потом вынула расческу, которую мне дали англичане, и долго, старательно причесывала ее всклокоченные волосы. Лежала она молча, неподвижно и позволяла мне делать с ней все, что я хотела, а я уже перестала плакать, и мне было тяжело оттого, что я больше не могла плакать, кричать и предаваться отчаянию. Я сказала ей:
— Сможешь ты выйти отсюда?
Очень тихо она ответила: «Да». Тут я помогла ей подняться, она едва стояла на ногах и была очень бледна, но под конец, когда я взяла ее под руку, пошла вместе со мной к выходу. Дойдя до середины церкви, где стояли две скамьи, я сказала ей:
— Нужно все-таки собрать эти банки, уложить их в коробки. Мы не можем оставить их здесь. Ты сможешь нести коробку?
Она снова ответила мне согласием, и тогда я уложила разбросанные по полу консервы в коробки и одну из них поставила ей на голову, другую взяла сама, и мы наконец вышли.
Затылок мой болел невыносимо; когда мы вышли из церкви, у меня от этой боли даже в глазах помутилось, но я тотчас же овладела собой, подумав, как страдает в эту минуту Розетта. Мы медленно спустились по кривым ступеням, ведшим к церковной площади. Солнце стояло высоко, и его прекрасные светлые лучи падали на почерневшие камни. Солдат больше не было видно. Сделав свое дело, они теперь, слава Богу, ушли, может, чтобы повторить его в какой-нибудь другой деревне. Так мы прошли через всю деревню меж двумя рядами молчаливо прижавшихся друг к другу домов и снова вышли на шоссе, на эту чистую, ясную, залитую солнцем дорогу, а весенний ветер будто нашептывал мне, что я не должна убиваться, что все останется по-прежнему и жизнь пойдет своим чередом. Мы прошли с километр очень медленным шагом, не сказав друг другу ни слова, но боль в затылке у меня становилась все острей, и я поняла, что Розетта тоже не в силах идти дальше. Тогда я сказала ей:
— Дойдем до первой сыроварни; а там останемся до завтрашнего утра и немного передохнем.
Она промолчала, на нее нашел столбняк, который овладел ею с той самой минуты, когда над ней надругались эти марокканцы, и такое состояние продолжалось потом еще долго. Словом, мы прошли еще шагов сто и увидели, что навстречу нам едет открытая машина, точь-в-точь такая, как та, что привезла нас сюда, а в машине сидят два, должно быть, французских, офицера в кепи, похожих на кастрюльки. Не знаю, какая меня сила подтолкнула, но я стала посреди дороги и подняла свободную руку, тогда они остановились. Я подошла ближе и с яростью закричала:
— А знаете вы, что с нами сделали эти турки, которыми вы командуете? А знаете вы, что они посмели сделать в святом месте — в церкви, на глазах у Мадонны? Ну, скажите же, знаете вы, что они с нами сделали?!
Они не понимали и поглядывали на нас изумленно, один из них был черноволосый, с черными усиками и красным лицом здоровяка; другой же оказался худощавым, бледным блондином с голубыми, подслеповатыми глазами. Я снова закричала:
— Вот моя дочь, они ее погубили, Боже мой, они навсегда погубили мою дочь; она была ангелом, а теперь лучше б ее в живых не было. |