Америка исчезала из комнаты Кирша подобно тому, как остатки романа постепенно стираются пеной дней: на подушке больше не остается длинных волос, общий шампунь заканчивается, и ты покупаешь не отягощенный воспоминаниями флакон; воспоминания испаряются или приукрашиваются задним числом.
У него был особенный мусор. То, что выбрасывал садовник, выглядело как скромные отходы скромного бытия – картофельная кожура, рыбья чешуя, очистки, опилки. Мусор Кирша сверкал яркими и щегольскими предметами. Треснутые коробки от компакт-дисков, пластиковые пакеты – все это здесь покупали, продавали и уж во всяком случае хранили даже без всякого содержимого.
Он принялся писать мемуары, по главе на каждый год жизни. Первые пять глав были очень короткими. На странице 456, в гуще подвигов его тринадцатого лета, кончились чернила в последней ручке BIC, и дочка садовника получила в подарок россыпь бесполезных желтых палочек – отличные сувениры. Большие университетские блокноты с разделителями и пружинкой уступили место тонким фиолетовым тетрадям с юным Пушкиным на задней обложке. Пушкин выглядел негром, и Итана это радовало.
В его третий советский Новый год, когда юморист поднял бокал с шампанским, приветствуя зрителей, американский телевизор отказался подчиняться пульту. На черном рынке совместимых пультов не оказалось, так что Кирш выбросил ящик и заставил Мишу купить здоровущий “Огонек” – к этому моменту Итан уже знал, что слово “огонек” означает “маленькое пламя”. Через три месяца, в полном соответствии с названием, телевизор загорелся. Миша, чертыхаясь, притащил чешскую “Шкоду”.
В распоряжении Итана было два государственных канала с балетом и погодой, новости Днепропетровска и случайные сполохи турецких передач сквозь бисерную кулису помех. По ЦТ-1 даже начали в какой-то момент показывать телевикторину, точную копию Jeopardy; еще через четыре года он знал почти все ответы.
– Не знаю, – ответил я. – Я в командировке.
– Ага. Ага. Хочешь знать, сколько заплатил за него я? – он выдержал паузу, будто бы и вправду предоставляя мне возможность сказать нет. – Пятьсот долларов! Бизнес-класс! В оба конца!
Японская стюардесса в марлевой маске поставила нам на столики по бокалу шампанского. Из нагрудного кармана ее формы выглядывал цифровой термометр, что вкупе с маской придавало ей смутное сходство с медсестрой. Три фетиша в одном флаконе.
– Господа, – пропела она сквозь марлю, доставая термометр. – Позвольте.
– Че, штаны спускать? – заржал сосед, ерзая на месте. Воротник его розовой рубашки-поло, расстегнутой на все три пуговицы, обрамлял равнобедренный треугольник седого пуха. Такой же пух клеился неубедительным нимбом к малиновому черепу. Еще до посадки в токийской Норите сосед успел мне рассказать, что летит в Бангкок из Далласа, что лучшие бляди теперь не в Патпонге, а в Банглумпу и что в этот, девятый, визит он намерен удержать личный рекорд: сорок восемь девушек и ни одного леди-боя. На кадык смотреть бесполезно, объяснял он, кадык теперь многие подпиливают, чик-чик (он как бы побрил шею пальцем, от чего меня замутило), секрет фирмы – ступня.
Стюардесса вежливо улыбнулась и поднесла термометр, похожий на плоскую ложку с длинным черенком, к его распаренному лбу. На расстоянии сантиметра-другого от кожи раздался протяжный писк, и в центре ложки зажегся зеленый огонек.
– Спасибо, – сказала стюардесса, переводя прибор на мою переносицу. Хоть я и сам видел, что соседа он не касался, противно было все равно. Пи-и-и-и. Когда поле зрения освободил диск термометра, в нем уже плясал бокал, а в бокале шампанское. Сосед тыкал им мне в лицо, держа свой поодаль.
– Давай, давай, тоже мне. В гостинице отоспишься. |