Бобби сел с шофером; Джерри, Салли и двое младших детишек разместились сзади. Машину - вместительный старый “понтиак” - вел индеец. Голос у него, когда он спросил, куда ехать, был низкий, и он тщательно произносил слова, словно выкапывал их из земли или мысленно переводил на английский с какого-то более древнего языка. Бобби, как зачарованный, уставился на блестящие черные волосы, пергаментную щеку и амулет из бусинок на зеркальце заднего обзора, и Джерри почувствовал облегчение от того, что ему удалось на какое-то время умиротворить этого сложного ребенка - его новую совесть. Дорога, которая сразу за аэропортом пошла по голым окраинам, где то и дело приходилось снижать скорость и останавливаться на перекрестках, вывела их на просторы долины, и к Джерри вернулось первое впечатление шири и благодати. Воскрешая познания, почерпнутые из путеводителей, он наугад определял буйволову траву, маттиолы и колокольчики; между пучками полыни были гладкие проплешины, где ничто не желало расти. Чтобы не наслаждаться таким счастьем одному, он протянул руку за спинами детей и переплел свои пальцы с пальцами Салли. А она остекленело глядела на однообразный пейзаж. Ее рука на ощупь была твердой и напряженной - рукою труженицы, что ему нравилось. Хотя она ответила на его застенчивое пожатие, которым он давал понять, что готов оберегать ее, в уголке ее рта появилась горькая складка, словно она сожалела, что уже не может по своей воле дарить ему то, что им завоевано и принадлежит по праву. И будто капнули ядом. Самый воздух изменился - чуть-чуть, но достаточно, чтобы нарушить хрупкое равновесие их обоюдной иллюзии. Запах полыни усилился; такси поехало быстрее; светло-зеленые побеги замелькали с такой стремительностью, что казались голубыми. Голова индейца, как изваяние, вырисовывалась на свету. Детские головки словно застыли изящными черными силуэтами; Джерри произнес: “Эй?”, и Салли не ответила; пустыня вокруг них - и они вместе с нею - испарилась, исчезла, ее никогда и не было.
***
Джерри и Руфь спускались на самолете к Ницце. Машина накренилась, и сверкающее Средиземное море прыгнуло на них: пилот совершил серьезную ошибку. В самый последний момент, словно карта, вытянутая со дна колоды, под ними все же открылась земля; колеса самолета ударились так, что затрещали шасси; все закачалось, моторы яростно взревели: они приземлились. Чарли рассмеялся. Маленькие, крытые черепицей домики Лазурного берега потянулись мимо, точно игрушки на веревочке, пока самолет подруливал к стоянке. Надпись “АТТАСНЕZ VOS CEINTURES” <Пристегните ремни (франц.)> погасла, затем погасло “DEFENSE DE FUMER” <Курить запрещается (франц.)>. Они схватили свои пальто и встали; вслушиваясь в гул голосов вокруг, Джерри понял, что самолет, весь выложенный пластиком, такой весь голубой и американский на аэродроме Айдлуайлд, теперь аннексирован французами. Все говорили по-французски, а он этого языка не знал. “Au revoir” <До свидания (франц.)>, - сказала стюардесса, и они стали спускаться по металлическим ступеням. Воздух был мягкий, чистый и как бы состоявший из отдельных частиц - изрезанный и иссеченный, точно на картинах кубистов, косыми лучами чуть теплого солнца. Им открывались целые миры для обозрения, но глаза Джерри были мертвы: утрата притупила их остроту; дети и жена нетвердой походкой пронесли его чувства по закодированной ленте бетона, через обрывки впечатлений. В толчее у паспортного контроля он услышал - потому что это было повторено несколько раз, - как чиновник в синей форме с раздражающим удивлением произнес: “Trois enfants” <Трое детей (франц.)>. Джерри услышал, что его жена разговаривает с этим человеком по-французски, и удивился: что за странная женщина стоит рядом с ним, как она могла держать в себе на запоре целый язык. А в аэровокзале, наполненном, будто во сне, шарканьем чужих ног, стояла Марлен Дитрих в замшевых брюках и сапожках на высоком каблуке и курила сигарету, держа длинный перламутровый мундштук. |