Непостижимая чистота; непреходящее одиночество.
Он смотрит вниз, почти скрытый листвой. Смотрит на мир глазами укрытой от чужих взоров птицы.
Я нащупываю в его кармане складной нож, вытаскиваю наружу, вонзаю в краснозем – очистить от грязи и гадости: этим ножом были удалены внутренности двух кроликов, печень, кишки… еще слышен отвратительный запах. Мальчик встает, оборачивается к дереву и принимается вырезать на стволе бука свои инициалы. Глубокие надрезы, сняты полоски серой коры, открывается сочная зелень живой сердцевины ствола. Прощай, мое детство, прощай, сновиденье.
«Д. Г. М».
И чуть ниже: «21 авг. 42».
Игры
– Так и напиши.
– Нет.
– Ты просто должен это написать. Он улыбается в темноте:
– Дженни, в творчестве нет никаких «должен».
– Ну – можешь.
Тоном строгого папаши он произносит:
– Тебе давно пора бы заснуть.
Но сам он стоит у окна совершенно неподвижно, пристально вглядываясь в ночь; из темноты комнаты он смотрит на пальмы и пойнтсеттии, на широкие листья рицинника в саду; и дальше – за ограду сада, деловая часть города, безбрежное плато обычной, ювелирно сияющей огнями ночи. Он на долгий миг закрывает глаза – потушить это сияние.
– Тут призраков полно. В конце концов они тобой завладевают.
– Ну вот, теперь ты в ложную романтику ударился.
– Ты хочешь сказать, что меня до сих пор еще не обнаруживали мертвецки пьяным в студийном буфете?
– Ох, Дэниел, что за чушь!
Он не отвечает. Тишина. Вспыхивает огонек зажигалки. В оконном стекле на мгновение он видит лицо, длинные волосы, янтарный очерк дивана. И белизну – там, где распахнуто темносинее, не стянутое поясом кимоно. Прелестный ракурс; особенно прелестный потому, что ни одна камера, ни один кадр никогда в жизни не смогут его запечатлеть. Зеркала. Темная комната. И эта красная точка в стекле – непослушанья алое пятно – в сочетании с темно синим там, в глубине; алмазы и гранаты внизу и сияние небесных огней. Она говорит очень тихо:
– Будь помягче, а?
Это ужасно, это подступает как тошнота в неподходящий момент: живущий в нем мальчишка подросток по прежнему восхищается тысячу раз виденной россыпью огней за окном, его по прежнему волнует этот символ успеха; он самоуверен, он всего добился сам; он высмеивает все, что успел узнать, все, чему научился, все, что ценил.
Он отворачивается от окна, проходит через комнату к столику у двери: столик – поддельный «бидермейер» .
– Ты чего нибудь хочешь?
– Только тебя. И неразбавленным. В порядке исключения. Он наливает себе виски, разбавляет содовой, отпивает глоток; добавляет еще воды; поворачивается к ней:
– По правде говоря, я должен бы тебя уложить спать.
– Ради всего святого, иди сюда и сядь.
Изящный поворот головы над спинкой дивана, пристальный взгляд.
– Ты заставляешь меня играть.
– Прости.
– Мне этого и днем хватает. Если помнишь.
Он подходит к ней, садится на край дивана; опирается локтями о колени, потягивает виски.
– Когда это началось?
Он делит все разговоры на две категории: когда ты просто разговариваешь и когда ты разговариваешь, чтобы слушать себя. В последнее время его разговоры все больше сводились к этой второй. Нарциссизм : когда – с возрастом – перестаешь верить в свою уникальность, тебя увлекает сложность собственной личности, как будто наслоения лжи о самом себе могут заменить незрелые юношеские иллюзии, а словесные ухищрения способны скрыть провал или заглушить гнилостный запах успеха.
– Сегодня днем. Когда ты ушла. Я пошел на съемочную площадку. Побродил там. Все эти пустые павильоны. Такое чувство пустоты… впустую потраченного времени. |