Изменить размер шрифта - +
Говорят, будто это оттого происходит, что кредиту нет и что Сидорычам подняться нечем; может быть, жалоба эта и справедлива, однако до Сидорычей ни в каком случае относиться не может. Недостаток кредита не губит, а спасает их, потому что, будь у них деньги, они накупили бы себе собак, а не то чтоб что-нибудь для души полезное сделать. А то еще подниматься! Повторяю: веси приуныли и запустели; в весях делать нечего, потому что все равно ничего не выйдет. То, что оживляло их в бывалые времена, как-то: взаимные банкеты и угощения, а также распоряжения на конюшне, то в настоящее время не может уже иметь места: первые — по причине недостатка кредита, вторые — потому что не дозволены. Каким же образом убить, как издержать распроклятые дни свои? Поневоле ухватишься за антагонизм, хотя в сущности, никакого антагонизма нет и не бывало, а было и есть одно: «Вы наши кормильцы, а мы ваши дети!» Вот и Кондратий Трифоныч ухватился за антагонизм, и хотя он не сознается в этом, но все-таки жизнь его с тех пор потекла как-то полнее. По крайней мере, теперь у него есть политический интерес, есть политический враг, Ванька, против которого он направляет всю деятельность своих умственных способностей. Смотришь, ан день-то и канул незаметным образом в вечность, а там и другой наступил, и другой канул…

 Но вот и батюшка пришел; Кондратий Трифоныч слышит, как он сморкается и откашливается в передней, и в нетерпении ворчит:

 — О, чтоб!.. сморкаться еще выдумал!..

 Батюшка — человек маленький, рыхленький; лицо имеет благостное, но вместе с тем и угрожающее, как будто оно говорит: «А вот погоди! скажу я тебе ужо проповедь!» Ходит батюшка, словно лебедь плывет, рукой действует размашисто, говорит размазисто. Нос у него, вследствие внезапного перехода со стужи в тепло, влажен, на усах висят ледяные сосульки.

 — Скука, отче! — говорит Кондратий Трифоныч после взаимных приветствий.

 — Можно молитвою развлечься! — отвечает батюшка, и при этом лицо его осклабляется.

 — Ну вас!

 Молчат.

 — Сидел-сидел, молчал-молчал, — начинает Кондратий Трифоныч, — инда дурость взяла! черт знает чего не передумал! хоть бы ты, что ли, отче, паству-то вразумил!

 — Разве предосудительное что заметить изволили? — отвечает батюшка, и лицо его выражает жалость, смешанную с испугом.

 — Да что! грубят себе поголовно, да и шабаш!

 — Непохвально!

 — Просто житья от хамов нет!

 — В ком же вы наиболее такое настроение замечать изволили, Кондратий Трифоныч?

 — Во всех! От мала до велика — все грубят! Да как еще грубить-то выучились! Ни слова тебе не говорит — а грубит! служит тебе, каналья, стакан воды подает — а грубит!

 Батюшка тоскливо помотал головой и крякнул.

 — И во многих такое настроение замечаете? — брякнул он, позабыв, что повторяет свой прежний вопрос.

 — Да говорят же тебе: во всех! во всех! Ну, слышишь ли ты: во всех! во всех!

 Батюшка слегка привскакнул и откинулся назад, как будто обжегся. Опять молчат.

 — Что ж это за скука такая! — начинает Кондратий Трифоныч, — закуску, что ли, велеть подать?

 — Во благовремении и пища невредительна бывает.

 — А не во благовремении как?

 Батюшка опять привскакивает и откидывается назад.

 — Ну, и сиди не евши: зачем пустяки говоришь!

 Молчат.

 — Не люблю я, когда ты пустяки мелешь!

 Молчат.

 — И кого ты этими пустяками удивить хочешь?

 Батюшка краснеет, Кондратий Трифоныч тяжко вздыхает и произносит:

 — Ох, скука-то, скука-то какая!

 — Время неблагопотребное, — рискует батюшка, но тут же обнаруживает беспокойство, потому что Кондратий Трифоныч смотрит на него сурово.

Быстрый переход