Доминика в который раз восхитилась тем, с каким терпением он — неверующий — возится с пилигримами и несет на себе бремя лидерства.
Когда он ушел, на его место проскользнула Джиллиан. Благодарная за ее молчаливую поддержку, Доминика сняла с головы сестры черное покрывало и развязала белоснежный монашеский плат. По соломе рассыпались тонкие пряди поблекших волос. Вдвоем они осторожно раздели ее и накрыли подаренным Джиллиан покрывалом. Сестра так исхудала, что ее тело под покрывалом было почти незаметно.
Иннокентий, улегшись рядом, подсунул свой холодный нос под ее руку, и сестра медленно почесала его за ухом. Она была так слаба, что казалось, жизнь теплится только в кончиках ее пальцев.
Зашел Лекарь. Руки его были пусты, и Доминика поняла, что подогретого вина сегодня не будет. Джиллиан подвинулась в сторону, чтобы он смог проверить лоб сестры и дотронуться до ее узкого запястья, где тоненькой ниточкой еще билась жизнь.
— Она поспит, и ей станет лучше, — произнесла Доминика, будто по-прежнему верила в то, что ее желания могут воплотиться в жизнь.
— Дай-то Бог. — В его глазах, за набрякшими веками, стояла горькая правда. Лучше сестре Марии уже не будет.
Джиллиан, обняв ее, вышла, и Доминика осталась наедине с затрудненным дыханием сестры и скорбным взглядом Иннокентия.
Ребенком она часто расправляла пальцы поверх ладони сестры и мечтала, чтобы на ее среднем пальце появилась такая же мозоль и вмятинка, продавленная пером. Теперь, в тусклом свечном свете, она увидела, что ее кисти переросли любимые руки, а маленькая шишечка на костяшке могла сравниться с той, что была у сестры.
Перешептывания, которые доносились из смежного помещения, мало-помалу затихли и сменились шелестом волн. Паломников сморил сон. Через окошко в стене были видно, как тучи сгущаются на потемневшем небе, закрывая луну и звезды. В ночи мерцал только неяркий огонек фонаря, оставленного навечно гореть над костями Ларины.
Сидя у стены, Доминика не заметила, как задремала. Разбудил ее голос сестры. За дни бесконечного, истерзавшего ее горло кашля, он изменился почти до неузнаваемости, но произносил неизменные, знакомые как молитва, слова.
— Это случилось одним летним утром. Взошло солнце, и меня, тогда еще послушницу, отправили открыть ворота.
Доминика улыбнулась. История перенесла ее в детство, когда мир вокруг был незыблем.
— Не надо сегодня историй. Ты слишком устала.
Словно не услышав ее, сестра Мария продолжала. Ее тихий голос был едва различим за шорохом моря.
— Я подошла к воротам и увидела корзинку, накрытую платком.
— С яблоками, — по привычке дополнила Доминика. — Как в истории Моисея.
— Накрытую синим, как герб Редингтонов, платком.
Доминика напрягла слух. Не иначе, она ослышалась.
— Синим, как мои глаза, — поправила она.
— Я рассказала тебе не все, Ника.
Волоски на ее шее встали дыбом. Она оттолкнулась от стены и заглянула сестре в глаза.
— О чем ты не рассказала?
Снаружи с монотонным шелестом наползали на берег волны. После долгого молчания сестра ответила:
— Той молодой и глупой девушкой была я.
Наверное, она переутомилась. Или неправильно расслышала за шумом прибоя. Доминика наклонилась ближе.
— Что ты имеешь в виду?
— Я твоя мать.
Непостижимо… Мир остановился, а волны продолжали шуметь. У нее закружилась голова, как если бы она, рискуя упасть, балансировала на краю пропасти.
— Моя мать? — пискнула она как безмозглый щегол. — О, ты, конечно, всегда была для меня матерью…
— Доминика. Ты моя родная дочь. |