Изменить размер шрифта - +

Деревья частично закрыли от нас карантинные бараки и бараки ревира. Повыше, на склоне холма, стоят ряды цементных корпусов, а вокруг плаца, где была поверка, протянулись деревянные строения нежно-зеленого цвета. Слева, в глубине, выступает труба крематория. Мы глядим на этот холм, на котором люди вырубили весь лес и разбили концентрационный лагерь. Тишина стоит вокруг, и апрельское небо сияет над ним — над этим лагерем, который создали люди.

Я пытаюсь ощутить неповторимость этой минуты. Ведь это ради нее мы так упорно цеплялись за жизнь, ради той минуты, когда мы наконец сможем взглянуть на лагерь снаружи. Но ничего не выходит. Я совершенно не в силах ощутить, что же в ней неповторимого, в этой неповторимой минуте. Я говорю себе: гляди, старик, это неповторимая минута, сколько погибло твоих друзей, и все они мечтали об этой минуте, когда мы сможем взглянуть на лагерь вот так, снаружи, когда мы будем уже не в плену, а на воле. Все это я мысленно повторял себе много раз, но не чувствовал никакого воодушевления. Наверно, я просто не способен ощущать неповторимые минуты, их, так сказать, квинтэссенцию. Я вижу лагерь, слышу глухой клекот весны, и мне хочется смеяться и бежать по тропинкам в молодой лесок, одетый хрупкой прозрачной зеленью, как это всегда бывает по весне на воле.

Кажется, я упустил неповторимую минуту.

— Ну что, идете вы или нет? — кричит Диего, опередивший нас на добрую сотню метров.

Идем, конечно.

Нам захотелось пить, и мы решили, что на площади той деревни наверняка есть вода. На площади маленьких деревень всегда есть вода. Она стекает на камни, отшлифованные временем, и от нее веет прохладой. Широко шагая, мы догоняем Диего с Пьером — они поджидают нас на перекрестке бетонированного шоссе, которое ведет в деревню.

— Чего вы там застряли? — спрашивает Диего.

— А вот все из-за него. Весна, видите ли, смешит его. Он то и дело останавливается и хохочет, — отвечает Ару.

— Весна его будоражит, понятное дело, — говорит Пьер.

— Да нет, — говорю я. — Вовсе нет. Просто очень славно шагать по дороге. Ведь до вчерашнего дня по дорогам шагали другие. — Кто? — переспрашивает Диего. — Все остальные, — отвечаю я. — Все, кто не был в лагере.

— Нас там немало было, в лагере, — усмехается Пьер.

Что верно, то верно. Нас было немало.

— Ну так что, — спрашивает Диего, — пойдем мы в ту проклятую деревню или не пойдем?

Невольно все мы смотрим туда, где кончается дорога и начинается та проклятая деревня. Сказать по правде, не только и не столько жажда влечет нас туда. Можно ведь было напиться той воды, что привезли в своих автоцистернах американцы. Нас влечет к себе сама деревня. Долгое время она воплощала в себе внешний мир, жизнь, которая продолжалась за оградой лагеря. По воскресеньям с опушки леска за Малым лагерем мы жадно следили за ней. А сейчас мы сами шагаем навстречу этой жизни.

Перестав смеяться, я затянул песню.

Диего недовольно обернулся ко мне. — Ты, кажется, что-то пытаешься спеть?

— Как что — «Голубку»!

Дурацкий вопрос. Ведь ясно, что я пою «Голубку».

— Если бы! — буркнул он, пожимая плечами.

Стоит мне только запеть, как мне сразу же велят замолчать. Даже когда мы поем хором, ребята всякий раз негодующе разводят руками, а затем и вовсе затыкают уши. В конце концов я пустился на хитрость: когда мы поем хором, я только открываю и закрываю рот, но при этом не издаю ни единого звука. Другого выхода нет. Но вот что еще обидней. Даже тогда, когда я не напеваю никакой определенной мелодии, когда я просто импровизирую, мне все равно заявляют: «Ты фальшивишь».

Быстрый переход