— Ну что ж, пошли, — сказал Ару.
И мы ушли. Деревня изгнала нас, она извергла звук наших шагов, возмутивших ее покой, безмятежность и чистую совесть, извергла наши полосатые комбинезоны и бритые головы, наши взгляды, для которых по воскресеньям вся жизнь на воле воплощалась в том селе. А теперь, выходит, это вовсе была не воля, это была лишь другая разновидность плена, другое подобие жизни в том самом мире планомерного угнетения, олицетворением которого стал лагерь. Мы уходим. Вода все равно была хороша, ничего не скажешь. Свежая вода. Живая.
— Держись, старик! — говорит парень из Семюра.
С тех пор как занялся рассвет, я впал в какую-то сонную одурь.
— Что? — встряхиваюсь я.
— Черт побери! Вот уже который час едем без остановки, а ты словно ослеп. Надоело тебе, что ли, смотреть на пейзаж?
Я угрюмо гляжу в окно. Что правда, то правда, мне больше неохота любоваться пейзажем. К тому же пейзаж в сравнение не идет со вчерашним — с долиной Мозеля под снежным покровом.
— Ничего в нем хорошего нет, в этом пейзаже.
Парень из Семюра заливается смехом, но, по правде говоря, смех этот какой-то натужный.
— Чего же ты хочешь? — допытывается он. — Туристическим маршрутом ехать, что ли?
— Ничего я не хочу. Просто вчера вид был красивый, а сегодня нет.
С тех пор как занялся рассвет, у меня такое чувство, будто мое тело вот-вот разлетится на тысячу частиц. Каждую из этих частиц я ощущаю в отдельности, точно связи между ними распались, а мозжащая боль рассеялась где-то в пространстве. Помню, в Гааге меня, мальчишку, водили в большой парикмахерский салон неподалеку от «Бэйенкорф», и, сидя в этом салоне, я пытался почувствовать отдельно от себя — своим отражением в большом зеркале — вибрацию электрической машинки и прикосновение ее проводов к моим вискам и затылку. Это была большая мужская парикмахерская, где стояло не меньше десяти кресел, а во всю стену перед ними тянулось длинное зеркало. Провода электрических машинок перемещались на чем-то вроде багета — клиент мог дотянуться до него поднятой рукой. Теперь мне кажется, что в лагерной дезинфекционной была та же система электрических машинок, перемещающихся на чем-то вроде багета. Только кресел там, понятное дело, не было. И вот, опустившись в парикмахерское кресло в салоне неподалеку от «Бэйенкорф», я начинал привычную игру: в духоте, под жужжание машинок, намеренно отрешаясь от самого себя, я погружался в сонливость, похожую на прострацию. Потом, как-то внутренне подобравшись, я впивался взглядом в свое отражение в длинном зеркале, занимавшем всю стену напротив. Вначале главное было — сосредоточиться именно на моем отражении, только на нем одном, отъединив его от всех других отражений в зеркале. Скажем, бреют рядом огненно-рыжего голландца, но его голова ни в коем случае не должна мешать моей игре. Несколько минут я пристально, чуть не до боли в глазах вглядываюсь в свое отражение, и вот мне начинает казаться, что оно отделяется от полированной поверхности, приближаясь ко мне, а иногда, наоборот, удаляясь от меня, но, так или иначе, рамка лучистой бахромы отгораживает его от всех остальных отражений, расплывшихся и потускневших. Еще одно усилие, и я больше не чувствую вибрации машинки на своем затылке, то есть нет, я ее чувствую, но не на этом своем затылке, а на том, другом, на затылке, который должен быть у моей головы, отраженной в зеркале.
Но сегодня мне нет нужды затевать эту мучительную игру, чтобы отсечь от себя физические ощущения, сегодня разбитые, размозженные, искромсанные части моего тела ноют, рассеявшись в тесном пространстве вагона. Во мне самом не осталось ничего, кроме огненного клубка, пористого и жгучего клубка где-то позади глаз, и в нем отдаются иногда вяло, иногда вдруг с неожиданной остротой боли, терзающие каждый кусочек моего разметанного в пространстве тела. |