Огромный враждебный мир противостоял ему, мир иллюзий и непоправимых ошибок, страха жить и боязни умереть, бессилия перед временем и незнания будущего. Мир этот нависал над ним, малым существом, опасностями, ловушками, тайнами и злым роком. Но как только он, шагнув в последнем отчаянном усилии за предел привычного круга мыслей и чувств, за предел своего, осознал извечное простое единство бытия, спокойно включающего в себя и его, каким бы он ни был, – все изменилось: он сам стал – весь мир!
Отчаянно сигналя, неслась машина, выбиралась из опутанного «трещинами»‑улицами свища ; мелькали дома, деревья, изгороди, люди; трясло и кидало на выбоинах. А Валерьян Вениаминович равно чувствовал себя сопричастным к этому мелкому движению – и к возникновению Галактик, пробуждению жизни на планетах. Это он – не Пец, не ученый, не директор, а он, который одно с Тем , – силой своего понимания‑проникновения собирал в великом антиэнтропийном порыве к выразительности сгустки материи‑действия в огромных просторах. Он был этими сгустками – и сам нес их в потоках времени, завивал вихрями Галактик, вскипал в них пеной веществ, загорался звездами, выделял планеты… жил и наслаждался всеми проявлениями жизни, от вспышек сверхновых до пищеварительных спазм протоплазмы! Всеми!
И странным, смешным казалось теперь ему недавнее решение уберечь людей от Большого Знания Меняющегося Мира – ради того, чтобы они остались такими, как есть и каким он был еще недавно. Будто кто другой принял это решение! Очевидным стало: познание мира плохим не бывает . И пусть людям кажется, что для выгод, для достижения близких целей проникают они во Вселенную, в суть мировых процессов; утратятся выгоды, окажутся позади достигнутые цели, – а Понимание останется.
«…мечтами и горем, радостью, крушением надежд и исполнением их, усилием, трудами, любовью и усталостью – всем познает человек мир, всеми переживаниями. Только боязнью он не познает ничего – и поэтому не вправе уклоняться от знания!»
– Скажите мне вот что, Юра, – игнорируя вопрос Бурова, обратился Пец к Зискинду, – вы не прикидывали, что будет, если Шар начнет смещаться относительно башни, ерзать?
– Таращанск будет, – без раздумий ответил тот. – Чем выше, тем страшнее. Смещения будут изгибать башню. А бетон, знаете, на изгиб не работает.
– Да что все это значит. Валерьян Вениаминович, можете вы объяснить? – отчаянно вскричал Буров. – Эвакуация и все?… Значит, вы Волкова не на пушку брали? Метапульсации выпятятся, да?
– Да. И будет… шаротрясение, – Пец коротко усмехнулся: нашлось слово. – Сейчас, с минуты на минуту. Думайте, что делать.
– Сейчас?! А что же вы раньше‑то!… – так и взвился Буров.
– Спокойно, Витя, не надо о том, что раньше, – остановил его Зискинд, который чутьем художника немного проник в состояние Пеца. – В конце концов, вы и сами этого хотели.
– Что я хотел? Разве я так хотел! – не унимался тот. Повернул искаженное лицо к директору: – Валерьян Вениаминович, так это мое назначение – скоропалительное, с бухты‑барахты… тоже туфта? Чтобы энергичней выгонял, да?
И что‑то умоляющее скользнуло в лице его и в интонациях. Чувствовалось, что он очень хочет, чтобы ответили «нет», примет любое объяснение.
Но не чувствовал новый Пец ни вины, ни неловкости – потому что не он решил тогда, а тот не мог иначе. Так очевидна была для него микронная незначительность всех повышений и понижений в социальной иерархии – от арестанта до президента – в сравнении с основной должностью всех людей, что он и не ответил Бурову, только взглянул на него с жалостливым укором. |