Их носила Летиция и трое из восьми детей — чем меньше ребенок, тем толще линзы. Доктору казалось, что абсолютно одинаковые очки были своего рода последним штрихом, завершающим образ странной, чудаковатой семейки. Сразу после приезда Милуорд, решив, что надо быть ближе к пастве, сжег европейскую одежду и даже обувь. Теперь семейство красовалось в китайских халатах и платьях. Вид Милуорда был донельзя нелепым — следуя китайскому обычаю, он выбрил лоб и повязал льняные волосы в жиденькую косичку, однако с бородой решил не расставаться.
Косичку носил и его старший сын Хирам — мальчик четырнадцати-пятнадцати лет, который сейчас стоял возле отца с кислым выражением на лице. Хирам играл на тромбоне, однако, судя по мрачному виду, в эту минуту мальчик хотел быть где-нибудь подальше. «Можно ли его винить? При таком-то отце…» — подумал Аиртон. Юноша обладал живым умом и бегло говорил по-китайски, чего нельзя сказать о родителях, которые ужасно коверкали язык, искажая его до неузнаваемости. Неоднократно доктор видел, как Хирам играет на улице с голытьбой, и удивлялся, что мальчик еще не сбежал от своей семейки куда-нибудь подальше. А что это была за семейка! Однажды Аиртон заглянул в развалюху, где ютились Милуорды. Даже крестьянин, избрав своим пристанищем столь грязную лачугу, постеснялся бы жить в такой нищете и убожестве. И все же в этой жалкой халупе Милуорды не только жили и растили детей, но и давали приют выброшенным на улицу. Аиртон знал, что поведение Милуордов дает обильную пищу для слухов, и как мог помогал с женой этой странной семейке. Нелли очень беспокоилась за детей и время от времени отправляла им горячие обеды. Септимус принимал помощь как должное. Как-то раз Нелли спросила Летицию, не хочет ли она поработать в больнице, на что Септимус тут же заявил, что они, мол, спасают души и вершат промысел Божий, а времени врачевать плотскую хворобу и потакать мирским страстям у них нет. Это было слишком даже для Нелли, и она сказала Септимусу все, что о нем думает. Проку от ее поступка не было никакого, все семейство по команде Септимуса грохнулось на колени и принялось молиться за спасение ее души.
Гимн благополучно подошел к концу, издав последний стон, замолчал тромбон. Милуорд шагнул к толпе и визгливым дискантом начал проповедь. Несколько секунд царило недоуменное молчание — зеваки силились понять, что Милуорд пытается им сказать. Вообще-то у Септимуса был глубокий, не лишенный приятности голос, в котором порой сквозили командные нотки. Когда же Септимус переходил на китайский, он вдруг начинал говорить визгливым фальцетом, с переливами и вскриками пробираясь по китайским тонам, словно расстроенная скрипка. Запас слов у него был небогатый, представления о грамматике — самыми смутными, а тона, в которых он произносил слова, по большей части неверными. От тона зависел смысл слова, поэтому у Милуорда получались самые невероятные сочетания, а проповедь превращалась в абракадабру. Доктор наморщил лоб, силясь понять, что говорит Милуорд:
— Старший брат и младшая сестра Иисуса, — начал Септимус. Видимо, он хотел сказать «братья и сестры во Христе». — Я приношу хорошие вопросы. Вы все умрете. Но у Иисуса для вас есть старое вино. Да, это правда. Он отведет вас к Божьим свиньям. Но сначала вы должны сказать «извините» своим грабителям. Библия говорит вам, вы хорошие, поэтому вы должны оставить дом чернил, — мрачно нахмурив брови, он резко повернулся и указал на храм и двух толстощеких буддийских монахов в красных одеждах, весело улыбавшихся ему из-за ворот. — Там! — закричал он. — Там дом чернил!
(Mo шуй? Чернила? — озадаченно подумал Аиртон. Наконец он понял, что Септимус имеет ввиду слово «мо гуй» — «дьявол».)
— Я научу вас пожирать сердца маленьких детей, — возопил Септимус. |