Мама посмотрела на меня и, кажется, впервые разглядела мою распухшую физиономию, однако предпочла не спрашивать. Вместо этого она сказала:
— Думаю, ты прав. Нужно позвонить Фрэнки.
Она вынула телефон и набрала номер. Когда связь установилась, на лице мамы появилось выражение такого ужаса, что я тоже перепугался, еще не зная, в чем дело:
— Что? Что такое?!
Но в следующий миг ее ужас перешел в нечто другое, что именно — я не мог определить.
— Вот, — сказала она. — Слушай сообщение.
Я взял телефон — запись как раз пошла по второму разу.
«Здравствуйте. Вы звоните в морг Кинг-Каунти. Кабинеты закрыты, но если ваше дело касается морга, пожалуйста, наберите ноль. В остальных случаях обращайтесь в часы приема».
Я ахнул, взглянул на маму и затряс головой. Это же дело моих рук! Я отколол шутку — запрограммировал быстрый набор номера морга на ее телефоне и, должно быть, сделал это на номер Фрэнки. И надо же, чтобы мама услышала это сообщение так не вовремя!
— Прости! — застонал я. — Прости, мама, прости!
Мои глаза набухли слезами, потому что это все очень было похоже на дурное предзнаменование. Мама сглотнула и отвернулась. Я услышал что-то похожее на всхлип, затем другой, а когда она повернула ко мне залитое слезами лицо, я увидел, что ее разбирает смех.
— Ах ты маленький засранец!
Тут я тоже захихикал. Я обнял маму, и так мы оба стояли и смеялись и плакали, смеялись и плакали, как два шизика, пока не пришел врач и не прокашлялся, желая привлечь наше внимание. Он заговорил, не дав нам возможности приготовиться к худшему.
— Операция прошла успешно, — сказал он, — но следующие сутки будут решающими.
Мы чуть-чуть, совсем немного, расслабились, и мама наконец дозвонилась Фрэнки вместо морга.
19. Я тебя люблю, ты дурак, а теперь пошли домой
Папа опять едва не умер на следующий день, но все обошлось. Ему стало лучше. К пятнице его перевели из интенсивной терапии в обычную палату, а в субботу он уже заскучал. Попытался выжать из мамы новости о ресторане, но та отрезала: «Стоит, где стоял», — и запретила всем говорить на эту тему, опасаясь, как бы она не спровоцировала у папы новый сердечный приступ.
Поскольку папе стало лучше и к тому же вокруг него хватало нянек, мои мысли вернулись к Кирстен и Гуннару. В воскресенье утром я пошел к ним разузнать, как они справляются со своими бедами, и оказать поддержку. Рождественского венка на двери уже не было, и ничто не прикрывало злобную бумаженцию, возвещающую миру, что дом забирают за долги.
Идя ко двору Умляутов, я услышал, как один из соседей, мужик с отвислым пивным пузом, сказал другому соседу:
— Ну и слава богу. После того, что они сотворили с нашими газонами, пусть катятся, откуда приперлись. Понаехали тут.
Я обратился к мужику:
— Вообще-то, это я сотворил с вашими газонами, и я никуда не собираюсь катиться. Что будете делать?
Мужик пыхнул сигаретой.
— Иди-иди, пацан, — сказал он, прячась за своей литой железной оградой.
— Повезло, что между нами этот забор, — сказал я. — А то надрал бы я вам задницу — мало не показалось бы.
Нет ничего приятнее, чем окрыситься на того, кто этого заслуживает.
Дверь открыла миссис Умляут. Она быстро втянула меня внутрь, как будто на дворе бушевала буря, а не стоял ясный зимний день. Не успела Кирстен толком обнять меня, как ее мама затащила меня на кухню, чуть ли не силком запихала мне в рот французский тост и потребовала рассказать все о состоянии здоровья папы. Похоже, подравшись с несколькими Умляутами и едва не сделавшись отбивной, я мог считать себя полноправным членом их семьи.
Я пошел наверх. |