|
Ему бы торговать в галантерее или в магазине дамской обуви – женщины обожают, когда им прислуживают вот такие мальчики, красивенькие и несмелые, им во время примерки дозволяется даже прикасаться к ножке. Такой приказчик для хозяина – находка!.. Убеждён, что этот Лель втайне, стыдясь самого себя, сочиняет стихи. И возможно, в минуты отваги заносит их в альбомы сентиментальных московских барышень... – говорил Андреев глуховато, а глаза его, казалось, то вспыхивали, то гасли.
– Зачем же так недобро? – сказала женщина тихо, успокоительно погладив его руку. – Милый, услужливый юноша, таких теперь редко встретишь.
– Вот именно! Услужливый, безотказный, женщины таких любят! – воскликнул Андреев с раздражением.
Из внутренней двери вышел Алексей Лукич Пожалостин, невысокий, круглый, шаром подкатился к Андрееву с распростёртыми объятиями:
– Леонид Николаевич! С приездом! Надолго ли в нашу Белокаменную? Рад вас видеть!
Они обнялись. Многие писатели знали Алексея Лукича, питали к нему дружеское расположение.
– Проездом в Крым, – небрежно уронил Андреев. – Продаётся ли моя кислятина? Получили вы первый том моих творений?
– Не гневите Бога, Леонид Николаевич, – запричитал Алексей Лукич. – Не кислятина, а шедевры! Получили и уже распродали. Ваши книги не залёживаются.
Автору льстила похвала, он как то по мальчишески победоносно поглядел на спутницу, сдвинул шапку на затылок, хотя присущую ему грубоватую иронию не оставлял.
– На обёртку селёдок берут небось?
– Ну, ну, Леонид Николаевич, не скромничайте, – угодничал Пожалостин. – Ваше имя самое громкое для читающей России.
– Спасибо, неподкупный друг! Вы как то всегда вовремя умеете сказать ободряющее слово. – Андреев притронулся к пуговице на пиджаке Пожалостина. – Заходите вечером к нам в гостиницу, посидим, побеседуем. У вас найдётся с десяток моих книжиц?
– У меня уже нет. Но я достану. И привезу самолично...
– Мы вас ждём.
Андреев взял за локоть свою спутницу, и они покинули лавку.
Есенин наблюдал за прославленным писателем с чувством восхищения и зависти. Подкупала его простота, счастливо найденная манера держаться, разговаривать, носить шапку набекрень, по студенчески, нравилась и его дама, молчаливая, чуть печальная, спокойно красивая, относящаяся к своему знаменитому спутнику со снисходительной ласковостью. Есенин следил из окна, как они сели в сани, бросили на колени медвежью полость и укатили – в московскую людность, к друзьям, к шумному застолью...
На другой день Есенин взял расчёт и уехал в Константиново, никому ничего не сказав, оставив лишь записку отцу – в ней он кратко извещал, что уехал на родину, но пробудет там недолго, лишь повидается с матерью.
На станции Дивово Есенин вышел из вагона, когда день уже тек к концу, багровые солнечные лучи, казалось, пронизывали снежные горбы насквозь, наполняя их светом.
До села шёл пешком, налегке. Через плечо – всё та же наволочка, заменявшая мешок, а в ней булки и колбаса да тоненькая тетрадка, уместившая на линованных страницах его муки в бессонные ночи, его вдохновение; он никогда не расставался с ней, боясь, что стихи затеряются, пропадут, хотя и знал, что каждая строчка отчеканена в его памяти навечно. Шагать по хрусткой, схваченной морозцем дороге было радостно, он ощущал лёгкость птицы, выпущенной из неволи в весенний лес. Всё огорчительное и гнетущее, что изнуряло его в последние месяцы, – сомнения, раздумья, искания смысла жизни – отошло, рассеялось.
Есенин не торопился. Воздух, пронзительно свежий и звонкий, вливался, казалось, в самую душу, насыщая её бодростью и отвагой. Есенин чувствовал, как наполнялось живительной, песенной силой всё его существо; он давно замечал в себе резкие скачки от безнадёжного уныния и подавленности к безудержному ликованию. |