|
Есенин чувствовал, как наполнялось живительной, песенной силой всё его существо; он давно замечал в себе резкие скачки от безнадёжного уныния и подавленности к безудержному ликованию.
Вечер обильно окропил небо купельной святой водой, и капли её застыли на нём лучистыми льдинками звёзд. По самой середине небесной тверди, упруго выгибаясь, нёсся звёздный вихрь по извечному своему пути; казалось, звёздам тесно в вышине, и они сыпались на дорогу, раскалываясь и звеня. Вдали из за чёрной изломанной кромки горизонта выкатился жёлто бурый горб; горб этот рос, вздымался, и вскоре обозначился весь месяц, огромный и полый, как детский воздушный шар. Кто то невидимый, озоруя, оборвал нитку, и шар медленно полетел ввысь, чуть уменьшаясь и бледнея. Сияние его обняло всю землю. Колдовская, гоголевская ночь!.. Есенина завораживали такие ночи. Замереть бы на месте, не шевелясь, не дыша. И он бездумно приостановился среди снежного поля, один, каждым нервом ощущая, как льётся водопадом свет месяца и снег, вбирая его в себя, чуть слышно шуршал и как бы истлевал в морозной лунности.
В село Есенин вошёл за полночь. Улица спала, застигнутая тишью, и, как бы приподнятая лунным половодьем, плыла невесть куда.
В избе Наташки Шориной теплился слабый огонёк – то ли лампада перед киотом боролась с теменью, то ли огарок свечи робко мигал. Есенин крадучись, боясь скрипнуть промёрзлым снежком на тропе, придвинулся к окошку и заглянул в избу. Там было сумрачно и глухо. Он тихо стукнул пальцем в стекло. Подождав, озираясь, поднял руку, чтобы вновь постучать, но тут же подумал: зачем беспокоить?
В окне бледно, расплывчато возникло девичье лицо с приложенными к вискам ладонями. Наташка! Должно быть узнав Есенина, она откачнулась во тьму.
Через минуту звякнул засов, и девушка сбежала с крыльца.
– Серёжа! – Голос её дрожал то ли от нежданного счастья, то ли от страха и горя; на ней была овчинная шуба, на ногах валенки, голова замотана клетчатой шалью. – Серёжа, – повторила она со вздохом. – Когда ты приехал?
– Только со станции иду. – Он опустил ношу на снег.
– И прямо ко мне?
– Да. Огонь заметил. – Они стояли в лунном сиянии, видимые всему миру. – Отойдём вон туда.
Поперёк улицы разлеглась похожая на чёрное ущелье тень от колокольни со скошенным крестом. Они отодвинулись от крыльца и утонули в тени.
– Почему ты не спала? – спросил Есенин шёпотом. Наташка сдвинула со рта шаль.
– Ой, Серёженька! Беда у нас какая: мама захворала. Исхудала – не узнать. Ничего не ест, только пьёт тёплую воду из ложечки. Не встаёт. И больше, наверное, уже не встанет. Помрёт. Чует моё сердце.
– Доктора приглашали? – Есенин глядел на её осунувшееся лицо, глаза на нём казались ещё тревожней, чем прежде.
– Был фельдшер, осматривал. Сказал, что в горле у неё стоит какой то комок, ничего, кроме воды, не пускает... Отвёл меня в сторонку и говорит: смерть мамы будет тяжёлой – от голода... – Голос её опять дрогнул.
С реки тянул студёный, сквозной ветер, жёг щёки, скользил за воротник, и Есенин знобко встряхнул плечами. Наташка забеспокоилась:
– Озяб? Давай я тебя согрею. – Она расстегнула шубу. – Просовывай руки вот так... – Овчинными полами закрыла ему бока. – Теплее стало?
– Да. – Он сразу ощутил жар её тела; она вздрагивала, едва слышно постукивали зубы.
– Это я не от холода дрожу, сама не знаю отчего. Наверное, оттого, что ты меня обнял... Доля ты моя горькая, беда невыплаканная...
Её губы шевелились возле его губ, и он бережно коснулся их.
– Я часто думаю о тебе, Наташа. Видно, я люблю тебя, коли ты не выходишь из моей памяти...
Только теперь на глазах её выступили слёзы, она по девчоночьи шмыгнула носом. |