|
.»
Чем дальше читал Есенин, тем растерянней и испуганней становилось выражение его лица.
– Это же бред, – прошептал он. Отшвырнул книгу. Вскочил с постели, заметался по комнате в одном белье, беспомощный, потерянный, словно попавший в западню. – Дурак! Какой же я дурак! Сбросим под откос Пушкина, Толстого... С кем останемся?
Поднял книгу.
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зелёный бросали горстями дукаты,
а чёрным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие жёлтые карты...
Ничего не понимаю. Какие дукаты? В России то!
...пугая
ударами в жесть, хохотали арапы,
Над лбом расцветивши крыло попугая.
Маяковский? Скажите, Владимир Евгеньевич, кто такой Маяковский?
Воскресенский ответил:
– Не знаю. Я никого из них не знаю. Ложитесь, завтра поговорим...
Есенин лёг, но уснуть уже не мог. Глядел в темноту широко раскрытыми глазами – думал: «Вот так пощёчину влепили! Не общественному вкусу – мне. Так мне и надо!..»
13
В предвечерний час, когда покупатели, словно позабыв о своём благородном стремлении к просвещению, не заглядывали в магазин и в тишине его слышалось лишь робкое шуршание страниц – их перебирал старый книголюб, забравшийся по переносной лестнице под самый потолок, к верхним полкам, – Есенин подошёл к широкому, ещё с зимы не мытому окну и поглядел на бульвар, на поникшую в задумчивости бронзовую кудрявую голову поэта, облитого пламенем заходящего солнца, на кривые сучья чёрных деревьев, распластанно впечатанные в оранжевый закат, на ленивые стаи галок над ними, на мокрый от ранней оттепели снег на дорожках, на лихачей, проносящихся мимо, и ему вдруг сделалось душно, тесно и тоскливо здесь, в этом помещении, полном тончайшей книжной пыли и запаха жухлой от времени бумаги и типографской краски. Он чуть смежил веки, и тотчас увиделось весеннее половодье: мутная вода вспучила лёд и растеклась по лугам до самого елового гребня, что просматривался с холмистых вершин; вдохнул горьковатый аромат вишнёвых зарослей за амбаром; увидел полевые дороги, встретил – прямо перед собой – материнские ожидающие глаза, устремлённые на него через цветы герани и фуксии на окошке, и его потянуло домой, как усталого путника к живому огню очага. Желание это накатило, как всегда, внезапно, неодолимое и безотлагательное, отодвинув все другие намерения и заботы. Он понимал, что это будет бегством от себя, от размолвок с отцом, от разлада в душе и сумятицы в мыслях...
Перед закрытием магазина у дверей остановился, всхрапывая после бега, вороной конь, запряжённый в лёгкие сани. Извозчик слез с облучка, полный, бородатый, в синей поддёвке, подпоясанной кумачовым кушаком, откинул полость с колен седоков – мужчины и женщины. Мужчина, легко выскочив из санок, помог женщине сойти на утоптанный снег тротуара, затем распахнул перед ней дверь магазина. Стройный и лихорадочно оживлённый, с тёмной бородкой и усами, он прошёлся вдоль прилавка; мрачные крупные глаза из под мохнатой бараньей шапки, надетой небрежно, наискось, светились холодным блеском – взгляд их, должно быть, нелегко было выдержать. Подойдя к Есенину, он несколько удивлённо посмотрел на него, как на что то непривычное.
– Я Леонид Андреев, – сказал посетитель, притронувшись пальцами к шапке. – Хозяин ещё не ушёл?
– Нет. Позвать?
– Если вас не затруднит...
Есенин скрылся за дверью в глубине магазина. «Вот он какой, Андреев, – подумал Есенин, подавляя в себе зависть. – С какой гордостью назвал себя!»
Обернувшись к спутнице, Андреев кивнул на ушедшего продавца:
– Ты обратила внимание на молодого человека? Оригинальная внешность. |