|
– Чёрные, чуть навыкате, умные глаза иерея глядели на Есенина пристально и взыскательно, не мигая. – Тебе, Сергей, непременно надо учиться. Талант долженствует питать знаниями, подобно тому, как цветы надобно освежать влагой для пышности цветения.
– Я много читаю, отец Иван, – сказал Есенин. – Но, в общем то, вы, конечно, правы...
По вечерам Есенин встречался с Наташкой Шориной. Она выбегала к нему в овчинной шубейке, в клетчатой шали, в валенках. Стояли, обнявшись, у церкви, заслонясь от ветра, летящего с лугов. Иногда спускались к реке, переходили на тот берег, на равнину, заваленную снегами.
– Если ты в другой раз приедешь летом, мы будем гулять здесь по травам. Как хорошо было на сенокосе, помнишь? – спрашивала Наташка.
– А как я грохнулся, помнишь?
Она великодушно выгораживала его:
– Потому что умаялся. За кем вздумал гнаться! За Василием Чёрным. Да он, если хочешь знать, железный... – Спохватившись, напоминала, торопясь: – Маме всё хуже и хуже. Прямо на глазах тает. Помрёт – останусь одна одинёшенька. Хоть бы ты приезжал почаще, а то ведь тоска источит.
– Буду приезжать, Наташа, – пообещал он, веря своему обещанию. – А ты мне письма присылай. Про всё пиши, про всех.
– Стыдно мне писать, ошибок наделаю, смеяться будешь, – сказала она без улыбки.
– Что ты! Я и сам, случается, запятые забываю ставить, буквы даже пропускаю...
Они стояли, словно заблудшие, неприкаянные, на открытой ветрам равнине, и облачные тени, набегая, захлёстывали их и, безучастные, уносились вдаль.
14
Возвращение в Москву походило на тяжкое, с головной болью пробуждение. Уверенность в себе, накопленная за неделю безмятежной сельской жизни, истлела, пока он плутал в лабиринте тесных переулков Замоскворечья. Каменная тоска сдавливала душу. Дома, недружелюбно нависая, угрожали опрокинуться на голову. Темно и жутко становилось, когда он заглядывал в будущее – как с кручи в пропасть. Работы нет, стихи нигде не печатаются, отец не переменит своего отношения к нему. Надо на что то решиться, что то предпринимать, иначе отупеешь, опустишься...
Добравшись до своего дома, Есенин спустился в «молодцовскую». Отца не было – ужинал в чайной. Есенин взял ключи и вышел, ни с кем не попрощавшись, не имея никакого желания отвечать на расспросы.
В комнате его держалась нежилая стужа: печка не топлена, в углах – сизые паучьи тенёта. Раздевшись, он сбегал во двор, принёс охапку дров, с грохотом бросил на пол. Сперва зажёг бересту и бумагу, затем подложил сухие лучинки, а потом уже крупные берёзовые и сосновые поленья, и они занялись. Дверцу не закрывал, от огня стало легче – как будто приподнялась с края неба свирепая туча и в узкую щель пробился золотой луч надежды: пока сердце греет надежда, жизнь не потеряна. Мрачные думы, только что владевшие им, улеглись, страх за будущее пропал, ему нечего бояться, у него собралось немало стихов, и у него, чёрт побери, есть надёжные и добрые товарищи. Как он раньше не подумал об этом? Кажется, так просто.
Сидя на табуретке, он загляделся на огненные вихри и не слышал, как вошёл отец. Что то в отце за эту неделю изменилось. Он был в новой чёрной паре, в накрахмаленной рубашке со стоячим воротником и при галстуке. Он подал сыну руку, чего раньше никогда не делал, пододвинул стул, сел рядом, положил себе на колени картуз.
– Чего не показался, когда уезжал? – Отец был, а может быть, хотел казаться добрым; кочергой поправил в печке дрова, чтобы жарче горели. – Комнату прогреть надо, подложи ещё дров... – И тут же вернулся к главному разговору: – Я бы гостинцев домой послал.
Есенин не стал притворяться и оправдываться, а сказал, что ему тогда не терпелось вырваться из Москвы. |