Изменить размер шрифта - +
Он был шумный и праздничный, но трезвый, опрятный, в расстёгнутой куртке поверх светлой косоворотки. Стёкла очков вспыхивали, от них как бы разбегались по стенам солнечные зайцы.

– Привет вам, господа, и доброго здоровья!

Видно было, что он здесь свой человек; Александр Никитич подозвал его к себе, перегнулся через прилавок.

– Нехорошо я вёл себя вчера, Владимир Евгеньевич. Лишнее вырвалось в сердцах... Извините...

Воскресенский наставительно поднял палец.

– Я досконально изучил движение человеческой души по замысловатым извилинам бытия. И мне ясны порывы души вашей, Александр Никитич. В силу этого ваши вчерашние обличения в адрес моей особы пролетели мимо, как ветер, и вы, прошу вас, не мучьте себя раскаяниями... Сергей Александрович, вы готовы в поход?

– Готов, – ответил Есенин. – Но я всё же прошу вас задержаться на короткое время. – Он вопросительно поглядел на корректора.

Тот понимающе кивнул.

Они отодвинулись к окну, и Есенин подал ему тетрадь. Воскресенский поправил очки, убрал со щеки прядь и углубился в чтение.

Входили и выходили покупатели, слышались голоса продавцов, глухие удары топоров на «стульях». Воскресенский внимательно прочитал все пять стихотворений. Перевернув страницы, прочёл вторично. Помолчал, нахмурив брови, потом бережно спрятал тетрадь в карман куртки и сказал:

– Пошли.

– Не бросайте его, Владимир Евгеньевич, – попросил Александр Никитич. – Ещё заблудится. Город немаленький...

– Он не заблудится, – ответил Воскресенский, придавая словам иной, многозначительный смысл, и ещё твёрже повторил: – Нет, не заблудится!..

На улице, тесной и душной, они перешли на теневую сторону. Ветер мел по булыжной мостовой пыль, шелуху семечек, клочья сена, обрывки газет, и Есенин, крупно шагая, отворачивал лицо.

– Не возражаете прогуляться пешком? – спросил Воскресенский.

– Конечно нет. Хочется поглядеть на Москву.

– Отлично! – Воскресенский шёл размашисто, независимый и, казалось, довольный собой и жизнью, поглядывая по сторонам, улыбался во весь рот. – Вы, я замечаю, сгораете от нетерпения: ждёте оценку вашим стихам?

– Ещё бы! – сознался Есенин, не смущаясь своей откровенности. – Я очень волнуюсь, Владимир Евгеньевич.

– Зря, мой юный друг. Вам пристало волноваться лишь творчески. За написанное же волнение вроде бы излишне. Такие стихи не только Белокрылову, но и самому Блоку показать не зазорно. Свежо, ароматно. Вы поэт. И вы богаты: у вас, дорогой, светлое будущее. Я предрекаю вам его... Я знаком с поэтами – встречался на вечерах, в типографии. Воображают о себе Бог знает что, крошечную, тоненькую струйку выдают за могучий водопад. И важничают, будто они уже не люди, а самое меньшее – полубоги. И я, смею вас уверить, определяю безошибочно: у такого то поэтического будущего нет, у этого нет даже настоящего, а вон тот сгинет через год два бесследно. А вот у вас, Сергей Александрович, есть будущее. И оно огромно, милостивый государь! Да с!..

Они наискосок пересекли Валовую улицу. Грохотали колеса гружёных фургонов, стучали копыта лошадей, звучали голоса уличных торговцев, старьёвщиков.

– Вот наша типография. – Воскресенский указал на здание, мимо которого проходили. – Огромное, доложу вам, предприятие.

– Отец говорил, что она в революцию горела?

– Да. – Воскресенский оживился. – Грандиозные события пронеслись тут – печатники шли по самой стремнине революции... Просвещение народа – гибель самодержавия. А наше издательство – очаг культуры, и мракобесы его разорили. Облили керосином и сожгли дотла. Пьяные драгуны орудовали. И заметьте, тушить не позволяли... Я был тогда моложе, горячее, безрассудно бросился гасить, звал других.

Быстрый переход