Изменить размер шрифта - +
– Ты не обидишься, если я тебе скажу... где то внутри тебя – глубоко, глубоко – бьётся крошечный родничок авантюриста. Как бы он, родничок этот, не забил фонтаном. Тогда не остановишь!

Есенин от неожиданности развёл руками.

– С чего это ты взял, Гриша? Вот уж не подозревал в себе таких наклонностей.

– Ты не замечал, а я замечаю.

– Это чистой воды заблуждение! Ты ошибаешься, мой милый. Я поэт. Только поэт.

– У поэтов тоже бывают и отклонения и наклонности. Вон Тиранов. Поэтические способности едва лишь проклюнулись, а наклонности уже определились: и чванство, и завистливость, и пьянство. Жаль, но это, к сожалению, так...

Есенин помрачнел.

– От кого другого услышал бы сравнение с Тирановым – отмахнулся бы, – сказал он погодя. – А от тебя, Гриша, слышать это обидно. И не могу отмахнуться. Неужели ты не понимаешь, что мы – я и Тиранов – совсем разные люди? Я на него смотрю как на сумасшедшего. Он по любому поводу и без повода беснуется. В нём, должно быть, поселился легион. И он должен молиться своему ангелу, чтобы тот его исцелил. Это всё от ощущения своего творческого бессилия. Бездарность приводит его в ярость. Когда он пишет, то разбрызгивает чернила. От неистовства.

– Я тебя не сравниваю, – сказал Панфилов. – Это было бы нелепо. Я лишь считаю долгом предупредить. Ты ведь тоже с сумасшедшинкой... Тебя тоже может занести Бог знает куда!

Есенин невесело засмеялся.

– Это, пожалуй, верно. Куда то влечёт, бывает, а куда – сам не знаю. Совершить хочется что то, Гриша, необыкновенное... И необходимо, очевидно, объясниться насчёт славы. Ты, может быть, думаешь: замыслил Серёжка разгуливать по Тверской улице в Москве этаким франтом в цилиндре, чтобы кругом шептали: «Смотрите, идёт знаменитый поэт Есенин!» Так, что ли? Или чтобы девушки и молодые женщины вздыхали: «Ах, Есенин, лирик, русский Петрарка!» Или – ещё хуже – чтобы за каждую стихотворную строку платили золотым рублём... Нет, Гриша, дорогой мой, всё это не стоит и ослиного копыта. Прост я, как наш луг или берёза. Маму свою люблю, сестрёнок своих, Катьку и Шурочку, люблю, поле, Оку, бабушку и деда, пшённую кашу с молоком!.. Но сжигает меня что то изнутри, Гриша. И я знаю, что жжёт: песенный слог, стихи – они рождаются сами собой, хочу я этого или не хочу. А я хочу! Я понял одно: без славы, без всенародного признания не прогремят мои стихи по России, а они нужны. Я это чувствую вот этим инструментом. – Он приложил руку к груди, где сердце. – Этот человеческий инструмент не ошибается. Вот какой славы я хочу, и вот зачем она мне нужна. И не мне – стихам моим...

– Не подстёгивай время, Серёжа, его и так отпущено человеку в обрез. Мне вот хочется попридержать его чуть чуть... – Панфилов замолчал, глядел перед собой и медленно кивал, точно отсчитывал шаги, которые осталось ему пройти по этой земле. – Что ты ещё привёз из Москвы, кроме веры в свою славу?

– Книги. Больше двадцати штук! Раздал ребятам в селе. Мите Демидову, Клавдию Воронцову, учительницам. Себе оставил «Слово о полку Игореве». Веришь ли – читал и читаю взахлёб и многое выучил уже наизусть. Это такое чудо!.. Каждое слово живёт, звенит, их можно перебирать руками – настолько они выпуклы, зримы, полновесны. Имея такие истоки, нельзя писать кое как, бездарно, бездушно. Веришь ли, читаю – плачу...

Они вышли из садика и двинулись вдоль улицы, к школе. Вечерело. По дворам, пригнанные с пастбища, разбредались коровы. Впереди, обнимая полнеба, пылал багровый закат. Черно и резко были впечатаны в него купола церкви, деревья, окружавшие её.

Незаметно очутились на берегу реки, в роще. Здесь уже скопились сумерки. Листья, осыпаясь с берёз, чертили в воздухе ломаные, как бы светящиеся линии.

Быстрый переход