И жалобно, потерянно улыбались, когда в буфете Лютостанский объяснял полковнику Маркусу:
— Я вам, Осип Наумыч, так скажу: есть евреи и есть жиды. Вот вы хоть и еврей, а приличный человек, наш, можно сказать… А жидам, сионистам мы спуску не дадим!…
Или, поглаживая трясущимися наманикюренными пальцами свое бледное пудреное лицо, рассуждал озабоченно с Семеном Котляром:
— Еврей — это ничего, это полбеды, и среди них встречаются люди нормальные. И главное, на виду он у нас — мы его и поддержать, и придержать, и вразумить можем. А что с еврейками прикажете делать? Вот от кого все зло! Окрутит простого русского человека, партийца, честного товарища, заморочит, оженит на себе и давай его переучивать, переделывать, мозги ему фаршировать, как щуку на Пасху. Чуть времени прошло — а у него уже вся сердцевина сгнила, продался он еврейскому кагалу, и не товарищ он нам больше, а готовый кандидат на вербовку, завтрашний перебежчик и шпион. Полковник Коднер не выдержал и написал заявление в партком. Его дернули в Управление кадров и за узкий национализм в самосознании уволили, не дали дослужить до двадцати пяти лет полной пенсии три месяца. Я думаю, многие евреи из Конторы ему завидовали: они бы и сами мечтали вырваться. Но кочегар уходить с вахты самовольно не может. Он должен ждать смены. Как в песне поется: «… ты вахты, не кончив, не смеешь бросать…». Одних медленно, но верно выгоняли, других отсылали служить к черту на кулички, а третьих сажали. Но они все еще рьяно трудились, хотя надежда на спасение из‑за принадлежности к святая святых становилась все призрачнее, и постепенно их сковывало оцепенение близкой муки, предстоящего позора и неминуемой погибели. Все меньше ощущали они себя кочегарами, все отчетливее — просто на глазах — превращались они в топливо.
***
…А я рассеянно слушал доклад Мерзона, который вел дело фотокорреспондента Шнейдерова. Пушкарь‑фотограф, видимо, ополоумев, на дне рождения у шурина, а может, деверя — короче говоря, мужа сестры, — напившись, стал с заведомым антисоветским умыслом доказывать, что знаменитая фотография «Ленин и Сталин в Горках» является фальшивкой, подделкой, что, мол, любой мало‑мальски грамотный пушкарь сразу догадается, что это монтаж. И он, мол, сам видел негатив — сидит там в обнимку с вождем не Пахан Джо, а ленинский любимчик Бухарин. И была бы его, Шнейдерова, воля, он бы лучше изготовил снимок, на котором сидят в обнимку Иосиф Виссарионович Джугашвили и Адольф Алоизович Шикльгрубер, — эта парочка посильнее и поуместнее, на одной бы им скамейке — судебной — и сидеть. Гости с вечеринки мигом слиняли, а шурин, или деверь, или как‑его‑там, решил на их скромность не полагаться и сдал нам родственника сам. Вот и тряс теперь Шнейдерова Мерзон, допытываясь, от кого он услышал о фальсификации фотографии, где видел негатив, зачем болтал, и все остальное узнавал, что в таких случаях полагается. Но мне его доклад был неинтересен. Сейчас мне было абсолютно наплевать, с кем там сидел основоположник на лавочке — с Паханом, Бухариным или Адольфом. Я дождался, пока он кончил, показал ему на свой симменсовский телефонный аппарат с красной табличкой на диске: «ВЕДЕНИЕ СЕКРЕТНЫХ ПЕРЕГОВОРОВ СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО», постучал себя пальцем по уху и протянул ему, не выпуская из рук, записку: «Сегодня в 21 час будь на террасе ресторана в Химках». Он прочел, перевел на меня зачумленный взгляд и медленно затёк бледностью. Я чиркнул спичкой, поджег записку, дождался пока в пепельнице опало пламя, растер пепел и тогда скомандовал:
— Вы свободны. Будете докладывать дело по мере получения новых материалов… Оперуполномоченный Аркадий Мерзон, лобастое тяжелоносое существо, похожее на бобра, сидел на террасе летнего ресторана «Речной вокзал» в Химках, пил большими рюмками водку и сосредоточенно читал газету «Правда». |