-- Жалко посуду-то, Игнат? -- спросил Маякин.
-- Ну, чего ж жалеть? Волга дала, Волга и взяла... Чай, не руки мне
оторвало...
-- Все-таки...
-- Что -- все-таки? Ладно, хоть сам видел, как все делалось, -- вперед
-- наука! А вот, когда у меня "Волгарь" горел, -- жалко, не видал я. Чай,
какая красота, когда на воде, темной ночью, этакий кострище пылает, а?
Большущий пароходина был...
-- Будто тоже не пожалел?
-- Пароход? Пароход -- жалко было, точно... Ну, да ведь это глупость
одна -- жалость! Какой толк? Плачь, пожалуй: слезы пожара не потушат. Пускай
их -- пароходы горят. И -- хоть все сгори -- плевать! Горела бы душа к
работе... так ли?
-- Н-да, -- сказал Маякин, усмехаясь. -- Это ты крепкие слова
говоришь... И кто так говорит -- его хоть догола раздень, он все богат
будет...
Относясь философски к потерям тысяч, Игнат знал цену каждой копейки; он
даже нищим подавал редко и только тем, которые были совершенно неспособны к
работе. Если же милостыню просил человек мало-мальски здоровый, Игнат строго
говорил:
-- Проваливай! Еще работать можешь, -- поди вот дворнику моему помоги
навоз убрать -- семишник дам...
В периоды увлечения работой он к людям относился сурово и безжалостно,
-- он и себе покоя не давал, ловя рубли. И вдруг -- обыкновенно это
случалось весной, когда все на земле становится так обаятельно красиво и
чем-то укоризненно ласковым веет на душу с ясного неба, -- Игнат Гордеев как
бы чувствовал, что он не хозяин своего дела, а низкий раб его. Он
задумывался и, пытливо поглядывая вокруг себя из-под густых, нахмуренных
бровей, целыми днями ходил угрюмый и злой, точно спрашивая молча о чем-то и
боясь спросить вслух. Тогда в нем просыпалась другая душа -- буйная и
похотливая душа раздраженного голодом зверя. Дерзкий со всеми и циничный, он
пил, развратничал и спаивал других, он приходил в исступление, и в нем точно
вулкан грязи вскипал. Казалось, он бешено рвет те цепи, которые сам на себя
сковал и носит, рвет их и бессилен разорвать. Всклокоченный, грязный, с
лицом, опухшим от пьянства и бессонных ночей, с безумными глазами, огромный
и ревущий хриплым голосом, он носился по городу из одного вертепа в другой,
не считая бросал деньги, плакал под пение заунывных песен, плясал и бил
кого-нибудь, но нигде и ни в чем не находил успокоения.
О его кутежах в городе создавались легенды, его строго осуждали, но
никто никогда не отказывался от его приглашения на оргии. Так он жил
неделями. И неожиданно являлся домой еще весь пропитанный запахом кабаков,
но уже подавленный и тихий. Со смиренно опущенными глазами, в которых теперь
горел стыд, он молча слушал упреки жены, смирный и тупой, как овца, уходил к
себе в комнату и там запирался. По нескольку часов кряду он выстаивал на
коленях пред образами, опустив голову на грудь; беспомощно висели его руки,
спина сгибалась, и он молчал, как бы не смея молиться. |