Он согласился, чтобы Цунэко несла его пиджак, но наотрез отказался купить посох и шел вперед, упорно рассекая неподвижный раскаленный воздух: в этом застывшем пекле не было и тени ветерка, даже такого, чтобы колыхнуть штанины его мешковатых брюк. Профессор наклонился вперед и буквально перетаскивал себя со ступеньки на ступеньку, словно пританцовывая: рубашка на спине промокла от пота, но он не позволял себе обмахиваться веером, только время от времени утирал струящийся по лбу пот носовым платком, который сжимал в руке. Скорбный профиль профессора, что восходил по лестнице, склонив голову и устремив взгляд на выбеленные солнцем камни ступеней, нес на себе благородную печать уединенного служения науке и в то же время намекал, что профессор желает предъявить людям страдания, порожденные этим одиночеством. Печальное зрелище, от которого оставалось тонкое возвышенное послевкусие, – так после испарения морской воды на поверхности остается соль.
Глядя на него, Цунэко чувствовала, что не вправе жаловаться. Сердце билось уже где-то в горле и вот-вот грозило выскочить наружу, лодыжки ныли, колени болели от непривычной нагрузки и подгибались, как если бы она шла по облакам. Но хуже всего была адская жара. Голова кружилась, Цунэко чувствовала, что еще немного – и она упадет в обморок от усталости, но… время шло, и вот уже что-то невероятно чистое поднималось откуда-то изнутри, со дна усталости, как ключевая вода пробивается сквозь песчаную почву. Ей подумалось, что, вероятно, лишь в редкие минуты просветления, наступающего после тяжелых испытаний, человек способен постичь и увидеть как наяву мечту-призрак – «Чистую Землю» Кумано, о которой профессор рассказывал в машине по дороге сюда. Землю таинственных теней, покрытую прохладным зеленым покровом; землю, в которой люди не потеют и боль никогда не сдавливает грудь.
И возможно, там – Цунэко вдруг пришла в голову мысль, на которую она, чтобы продолжить восхождение, оперлась, как на спасительный посох, – в этой земле ей и профессору предназначено, избавившись от любых ограничений, слиться воедино в их непорочности. Десять лет она мечтала, хотя никогда не признавалась в этом даже себе, о взаимном уважении, которое однажды превратится не в обычную, но иную, благородную любовь, обитающую в тени древних криптомерий глубоко в горах. В ней не будет ничего от любви между земным мужчиной и земной женщиной, и она не будет похожа на бесконечный обмен похвалами, который иногда путают с любовью. Профессор Фудзимия и Цунэко сойдутся, как две колонны света, в некой точке пространства и смогут взирать сверху на обычных земных людей. И быть может, эта точка как раз и находится на верху лестницы, по которой, задыхаясь, она продолжает мучительный подъем.
Глухая к пению цикад вокруг, слепая к свежей зелени криптомерий, растущих по бокам лестницы, она шла и шла, и в мире не осталось ничего – только бьющий в затылок солнечный свет, что и сам был как головокружение; только она, что брела по лестнице, окутанная ослепительным маревом.
Но когда они наконец добрались до храма и она, ополоснув лицо и смочив горло, перевела дух и посмотрела по сторонам, вместо «Чистой Земли» ее взгляду предстала ярко освещенная, но все та же обыденная реальность.
Открывшаяся картина была обрамлена горами: на севере высились Эбоси-дакэ и Хикаригаминэ, на юге – гора Мёхо. Внизу хвойный лес огибало шоссе – по нему можно было добраться на автобусе в храм на горе Мёхо, где хранились волосы умерших. На востоке в просвете между горами виднелось далекое море. С каким, должно быть, благоговейным трепетом наблюдали люди древности восход, когда светило появлялось между вершинами и преображало темные склоны. Живительными стрелами розового света, что срываются со звенящей тетивы в сторону царства мертвых, его лучи без труда пробивали пелену вечного в этих горах тумана, о котором в десятой книге «Повести о доме Тайра» сказано: «Великое милосердие Будды, спасителя всего сущего, одело туманом…»
Профессор был знаком и со здешним настоятелем, который провел их еще к одной лакированной красной калитке, на сей раз ведущей во внутренний сад. |