|
Грех святожарный!
– Подумаешь, грех. Я, если хочешь знать, и сам…
– Молчи, молчи, молчи!
Опустилось солнце вечернее, вроде спит город, а вроде и не спит… Из одного сада в другой перекидываются шорохи неуемные, бормотание глухое, шепот жаркий:
– Ты милее светила утреннего, ты нежнее солнца вечернего, твои руки белее лотоса, стан твой тоньше богинь неведомых, что парили, земли не касаючись…
– Греют речи твои, долгожданный мой, только память твоя схоронила то, чего не было: по земле‑траве ходили боги нездешние, равно как мы с тобой!
– Истинно говорю тебе, радость моя журчащая: по желанию своему все могли эти боги нездешние – и над травою летать, и под землю нырять.
– Не пойму я тогда – если были они столь могучи, так зачем же позволили себя огнем поразить?
– Против них были все боги земель наших, а их самих – по пальцам перечтешь… Не признали мы их, не поняли знаков беззвучных, а в тяжелый час не поддержали их молитвами дружными… Грех на нас!
– Тише, тише, услышат жрецы – сгоришь, как Инебел‑маляр!
– Весь город не пережжешь.
– Сгорело же Обиталище…
– Обиталище‑то сгорело, да память о нем осталась. А память сильнее зрения. Пока стоял этот колокол туманный посреди луга, вроде и не смотрел никто. Что – зрение? Повернешься спиной – и вроде пропало все. Другое дело – память: в какую сторону ни повернись – память всегда светится, как светлячок в ночи…
Не спит город. Памятью мается.
27
Надо было прихватить с собой петуха. Великой силы организующее начало. А так ведь и знаешь, что надо вставать – и все‑таки нежишься под пурпурной шкуркой.
Надо вставать!
Это понятно, что надо, и вчера прибавилось два рта, так что придется измышлять на завтрак что‑то сверхъестественное, вроде копченого тутошнего питончика. Сколько же всего ртов?
Кшися пошевелила губами, припоминая тех, которых Апль привела вчера. Ну, так и есть: с Инеком и с ней самой – тринадцать. И Инек никак не хочет переносить стоянку в глубину гор, ждет еще двоих. А готовить с каждым днем становится все опаснее, дым могут засечь и из города, и с «Рогнеды». Но Апль сказала, что из города выйдут еще двое. Надо спросить ее сегодня, скоро ли они двинутся. И нельзя ли их остановить. Все‑таки здесь – одиннадцать детских душ. Страшно рисковать.
Как только Инек вернется с охоты, надо будет послать его на разведку. Вот ведь напасть какая: стоило глаза открыть, как уже обуревают перспективные планы. А на себя, чтобы хоть чуточку вернуться не в заботы – в ночную нежность, в предутреннее прощание, – на это уже нет ни минуточки.
И все‑таки он прощался сегодня не так, как всегда. Он знал, что она сердится, когда он поминал каких‑нибудь богов, и все‑таки – может быть, думая, что она спит, – прошептал: «Да хранят тебя твои Боги..»
Она не спала, и вскинула руки, и, не размыкая ресниц, притянула его к себе, и прижалась наугад – получилось, что к сухому и жесткому плечу, целовать там было чертовски неудобно, и она заскользила губами в сторону и вверх – по холодной ямочке ключицы, и по гибкой шее, которая всегда вздрагивает и застывает, и тогда угадываешь, что дыхание перехватило не в шутку, а насмерть, и надо скорее искать губы, и оживлять их, оттаивать, воскрешать от смертного счастья, но сегодня она ошиблась, и в темноте своих сомкнутых век вместо губ нашла глаза, и ужаснулась тому, как это она научилась одними губами распознавать их нестерпимую черноту…
«Да хранят тебя твои Боги», – и она рассердилась, и скороговоркой, чтобы не услышали младшенькие в соседней пещере, прошептала: «Ах ты, неисправимый язычник…» – и фыркнула, и оттолкнула его от себя, и чернота огромных выпуклых глаз исчезла из‑под ее губ. |