Я поворачивал голову, искал - откуда и, сначала неуверенно, а потом быстрее и быстрее зашагал, до конца не веря удаче.
Несвободный, узкий переулок, закупоренный танком, оливковым ящером, приползшим сюда и подохшим, подохшим от жажды после того, как в мучениях исступленно требовал бочку, потом канистру, потом хоть глоток горючего. Я свернул мимо, в арку. Двор гигантской раковиной рассеивал звук. Чудилось, кричат отовсюду, из каждого зияющего окна, из каждого подъезда, разбитыми дверьми вымаливающего прощение за бессилие оградить, оберечь.
Я вбежал по лестнице, толкнул незапертую дверь. в кровати, багровея лицом, плакал ребенок, маленький, месяцев шести. Больше - никого.
- Успокойся, малыш, успокойся, - я поискал кругом, завернул младенца в чистую пеленку и взял на руки. - Сейчас пойдем домой, там и накормят, и согреют.
Лампочка не загоралась. В телефонной трубке - пустота. Город умер. Дом наполнился писком, возней, мельчайшей дробью коготков. Справлялся пир с главным и единственным блюдом, приготовленным и оставленным людьми.
Теперь я двигался быстро, плавно, невесомо летя над стланью неубранной листвы, не заботясь о патрулях, чувствуя, зная - нет их, разбежались из города, расползлись, как вши, покидающие коченеющего покойника; вороны кружились над глаголями, хрипло жалуясь на обман, только-только привыкли к кормушке, и - пусто, голодно, одна села на памятник, тщась отклевать чугунную плоть, ребенок захныкал, но мы уже пришли, звонок не работал, я стучал, стучал в дверь, и когда она открылась, не стало сил, на подгибающих ногах я вошел, Анна подхватила ношу, радостно ахнув, а я, опершись спиной о стену, сидел, слушал, как галдят дети, единственные дети, оставшиеся в городе, родители которых ослушались Великого Пастыря и не убили тех, кто стал помехой в исходе, детей до двенадцати лет включительно, теперь их у меня пять, с этой девочкой, а остальные, дети послушных, лежат мертвые, и мне опять идти в город, искать живую душу, покинутую, но не убитую, сейчас встану и пойду, зиму переживем, кружка горячего какао, вкус прочности и уверенности хорошего завтра, забытый и нежданно явившийся, чудом сыскался неотравленный склад, комиссары снебрежничали или просто не знали о нем. тогда-то я и решился, понял, что есть шанс, крохотный, но есть, а, может, все началось, когда задумался, отчего перестали одевать детей в матросские костюмчики, у меня был такой, и у отца, и у деда, я помню фотографии, но об этом будет время вспомнить, сейчас нужно спешить, но ноги, бедные исхоженные ноги подломились, и черный туман опять окутал меня...
... Скверно. Такого прежде не было. Переход в новое качество, диалектический закон.
Муравей полз по предплечью прямолинейно, упорно. Может, и не муравей, не было сил смотреть. Опустошенность. Изношенность. Раздавленность. Эпитеты россыпью, на выбор. Солоноватый вкус во рту. Язык закусил, припадочный?
Открывать оба глаза разом - нерационально. Начну с левого. Полежу чуть-чуть и открою. Это так просто. Поднимите мне веки.
Муравей успел добраться до ладони, когда я собрался с силой. Не муравей, даже не таракан. Красная дорожка из неглубокой царапины на плече кончалась крупной каплей крови.
Я по-прежнему сидел в кресле, свесясь набок, подлокотник упирался в ребра, не давая глубоко вдохнуть.
Неловкое движение - и я упал вместе с отлетевшим подлокотником. Разор, а не гость. Я поднимался, бормоча извинения, обещая поправить, прикрутить, но - напрасно.
Элис Маклин не нуждалась в извинениях. Она вообще вряд ли в чем-либо нуждалась - теперь.
Сбившийся коврик, на котором она лежала, впитал в себя кровь, не давая ей растечься по полу. А крови должно было быть немало, яремная вена - на пальчик порезать.
Я склонился над Элис, цепляясь за надежду, что происходящее - продолжение видения. |