В телеграмме он объяснил положение вещей и Либби Вейн – собственно, Либби Вейн‑Эриксон‑Сисслер: она только что в третий раз вышла замуж, дом в Гавани, принадлежал мужу, химику‑технологу, – Либби незамедлительно позвонила и очень эмоционально, от чистого сердца позвала приезжать и жить, сколько захочется.
– Сними мне комнату, недалеко от пляжа, – попросил Герцог.
– Живи у нас.
– Нет‑нет, об этом не может быть речи. Не хватало еще мешать молодоженам.
– Аи, Мозес, не будь романтиком. Мы с Сисслером живем вместе уже три года.
– Все равно сейчас‑то у вас медовый месяц.
– Аи, не говори чепуху. Я расстроюсь, если ты не приедешь. У нас шесть спален. Приезжай без разговоров, я слышала, чего ты там нахлебался.
В конечном счете, как и следовало быть, он уступил. При этом он чувствовал, что поступает неправильно. Своей телеграммой он фактически вынудил у нее приглашение. Лет десять назад он крепко помог Либби, и, не заставь он ее сейчас платить долг, он нравился бы себе больше. Надо все‑таки думать, к кому обращаешься за помощью. Пошлое дело – дать слабину, подгадить.
Во всяком случае, думал он, я не буду все окончательно портить. Не буду допекать Либби своими неприятностями и предстоящую неделю рыдать на ее груди. Приглашу ее с мужем пообедать. За жизнь надо бороться. При этом главном условии ты ее сохраняешь. Чего ради тогда опускать руки? Района права. Заведи летний гардероб. У брата Шуры можно еще занять денег – он охотно дает, знает, что вернешь. В жизни действует похвальное правило: плати долги.
Так он отправился покупать себе одежду. Он посмотрел рекламы в «Нью‑Йоркере» и «Эсквайре». Наряду с молодыми администраторами и атлетами на их страницы теперь допускали людей в возрасте, с морщинистыми лицами. Побрившись чище обыкновенного и причесав щеткой волосы (что‑то он увидит в сверкающем трельяже магазина?), он поехал автобусом в центр. Выйдя на 59‑й улице, он спустился по Мадисон авеню до сороковых и по Пятой авеню пошел вспять к «Плазе». Тут и солнце вспороло серые облака. Вспыхнули витрины, Герцог заглядывал в них с пугливым интересом. Новые веяния в моде шокировали его, резали глаза: хлопчатобумажные пиджаки в полоску, шорты с красочными подтеками, как у Кандинского, – это же смех надеть такое человеку среднего возраста или старику с брюшком. Уж лучше пуританская сдержанность, чем казать сморщенные колени и варикозные вены, пеликанье пузечко и до неприличия износившееся лицо под спортивной кепкой. Конечно, Валентайн Герсбах, отбивший у него Маделин и шутя управляющийся с деревянной ногой, – тот может облечься в эти яркие, сверкающие раковые шейки. Он денди, Валентайн. У него крупное лицо, широкие скулы и тяжелый подбородок, чем‑то он напоминал Мозесу Путци Ханфштенгеля, личного пианиста Гитлера. Для рыжеволосого человека у него совершенно необыкновенные глаза – карие, глубокие, полные жизни и огня. И ресницы тоже живые – жгуче‑красные, длинные, детские. Плюс зверской густоты волосы. Нет, к своей внешности у Валентайна не было ни малейших претензий. Что чувствовалось. Он знал, что он чертовски красив. И ожидал, что женщины – причем решительно все – должны сходить с ума от него. И многие сходили – разве нет? Включая вторую миссис Герцог.
– Чтобы я это надел? – сказал Герцог продавцу в магазине на Пятой авеню. И все‑таки он купил этот пиджак в малиново‑белую полоску. А продавцу бросил через плечо, что в Старом Свете его родичи ходили в черных лапсердаках до пят.
После юношеских угрей у продавца осталась скверная кожа. У него было пунцово‑красное лицо, он дышал гнилостно, как собака. Еще и нахамил слегка Мозесу: когда он спросил размер талии и Мозес ответил «тридцать четыре», продавец сказал: «Ладно хвастать‑то». |