|
Угольно чернели ее широко открытые глаза. Она взяла его запястье с набухшими венами и повела к постели. Он стал целовать ее. Понять это невозможно, думал он. Это тайна.
– Почему ты в рубашке? Она тебе не понадобится, Мозес.
Оба посмеялись – она его рубашке, он ее убранству. Безусловно, одежда много значила для Рамоны: в ней покоилось ее сокровище – нагота. Ее смех густел, стихая, уходя в глубь. Может, они полная глупость, ее черные кружевные исподнички, но они давали желаемый результат. Может, она действовала грубовато, но расчет был верен. Он смеялся, но уже был готов. Смешно голове, зато телу – жарко.
– Потрогай меня, Мозес. А тебя можно?
– Ну конечно.
– Ты рад, что не сбежал от меня?
– Рад.
– Так тебе хорошо?
– Очень. Замечательно.
– Если бы ты научился прислушиваться к себе… Свет оставить? Или хочешь темноту?
– Нет, лампа не мешает, Рамона.
– Мозес, милый. Скажи, что ты мой. Скажи!
– Я твой.
– Только мой.
– Только!
– Слава Богу, что ты есть. Поцелуй мою грудь. Любимый Мозес.
О‑о, слава Богу.
Оба спали крепко, Рамона не меняя положения. Только раз Герцога разбудил реактивный самолет – могучей силы верещание с жуткой вышины. Не вполне проснувшись, он выбрался из постели и рухнул в полосатое кресло, собираясь сейчас же писать письмо – может быть, Джорджу Хоберли. Но вместе с самолетным гулом ушло и это намерение. Его глаза затопила тихая, жаркая, недвижная ночь – город с его огнями.
Разглаженное любовью и сном, цвело лицо Рамоны. В руке она зажала оборчатый край пододеяльника, голова высоко, раздумчиво лежала на подушке – ему вспомнился меланхолический ребенок на карточке в соседней комнате. Одна нога раскрылась, показывая чресельную роскошь чуть волнистой шелковой кожи, возбудительно пахнущей. У нее прелестной кривизны полноватый подъем. Нос у нее тоже с кривинкой. И наконец плотно составленные по росту пухленькие пальцы. С улыбкой поглядывая, мешковатый спросонья, Герцог вернулся в постель. Погладил ее густую голову и заснул.
После завтрака он проводил Рамону до магазина. Она надела узкое красное платье, в такси они обнимались и целовались. Мозес был возбужден, много смеялся, то и дело повторяя про себя: «Как она хороша! И ведь благодаря мне». На Лексингтон авеню он вышел с нею, и они обнялись на тротуаре (где это видано, чтобы средних лет мужчины вели себя так несдержанно в общественных местах). Рамона была густо намазана, лицо пылало, горело; целуя, она прижалась к нему грудью; ожидавший таксист и помощница Рамоны, мисс Шварц, были зрителями.
Может, вот так и надо жить? – задался он вопросом. Может, достаточно он хлебнул горя, отстрадал свое и имеет право не задумываться о том, что про него думают другие? Он крепче обнял Рамону, ощутил лопающуюся тесноту ее грудной клетки, этого красного платья. Получил еще один душистый поцелуй. На тротуаре перед витриной выставлены свежеспрыснутые маргаритки, лилии, розочки, помидорная и перечная рассада в плоских плетенках. Стояла зеленая лейка с дырчатым носиком. Расплывшиеся капли пятнали цемент. И хотя автобусы наждачили воздух вонючим газом, он обонял свежий запах земли, слышал проходивших женщин, их каблучную дробь на жесткой мостовой. Развлекая таксиста, почти открыто порицаемый скрывшейся за листьями мисс Шварц, он целовал красочное, пахучее лицо Рамоны. В укрытой золотой нью‑йоркской облачностью лексингтонской котловине здравствовали травимые автобусным чадом цветы – гранатового цвета розы, бледные лилии, чистейшая белизна, роскошный багрянец. По допущению своего характера и под настроение он пригубил на этой улице жизнь бесхитростно любящего существа.
Но стоило ему остаться одному, как возобновился неотменимый Мозес Елкана Герцог. |