|
– Ты хочешь это обсуждать?
– Что он делает на улице?
– Я тут ни при чем.
– Он выложился ради тебя и погорел и теперь считает себя проклятым и ищет смерти. А куда лучше сидеть дома, потягивать пиво и смотреть Перри Мейсона.
– Ты очень суров, – сказала Рамона. – Ты, может, думаешь, что я порвала с ним ради тебя, и от этого чувствуешь неудобство. Ведь ты его вытесняешь и, значит, займешь его место.
Герцог поразмышлял и откинулся в кресле. – Может быть, – сказал он. – Но, мне кажется, дело в том, что если в Нью‑Йорке у меня есть крыша над головой, то в Чикаго я такой же неприкаянный.
– Как ты можешь равнять себя с Джорджем Хоберли, – сказала Рамона так нравящимся ему музыкальным тембром. Восходя из груди, ее голос менял звучание в гортани, что бесконечно восхищало Мозеса. Другой не услышит здесь посулов чувственности, а Мозес – слышал. – Я пожалела Джорджа. Поэтому ничего, кроме временной связи, тут не могло быть. А ты… ты не тот мужчина, чтобы женщина испытывала к тебе жалость. Что угодно, но ты не слабый. В тебе есть сила…
Герцог кивнул. Опять его учат. И в общем‑то он не возражал. Ясно как день, что его нужно приводить в порядок. И всех больше вправе это делать женщина, которая предоставила ему убежище, креветок, вино, музыку, цветы, сочувствие, заключила его, так сказать, в свое сердце, а потом и в объятия. Нужно помогать друг другу. Потому что в этом бессмысленном мире милосердие, сострадание, сердце (пусть даже подточенное эгоизмом), вообще все редкое, с трудом отвоеванное в многочисленных схватках редкими же единицами и сомнительное в своей победе, ибо мало в ком надежны ее плоды, – так все это редкостное зачастую развенчивается, отвергается, отклоняется сменяющимися поколениями скептиков. Самый разум, логика велят опуститься на колени и возблагодарить за малейший знак истинной доброты. Играла музыка. В окружении летних цветов и красивых, даже роскошных вещей, у нежно‑зеленой лампы убежденно толковала с ним Рамона – с любовью глядел он на ее теплое, спелого цвета лицо. Снаружи дышал зноем Нью‑Йорк; освещенная огнями, ночь могла обойтись без луны. Восточный ковер с его загогулинами обнадеживал выходом из тупиков. Он сжимал в пальцах мягкую прохладную руку Рамоны. Рубашка на груди была расстегнута. Он слушал ее, улыбаясь и время от времени кивая головой. В основном она совершенно права. Умная женщина, а главное – любимая. У нее доброе сердце. На ней черные кружевные трусики. Это он знал наверняка.
– Ты необыкновенно живучий, – говорила она. – И у тебя очень любящее сердце. Тебе бы избавиться от раздражительности. Она тебя изведет.
– Боюсь, что да.
– Ты, конечно, считаешь, что я слишком много теоретизирую. Но меня саму жизнь прикладывала не раз: кошмарное замужество, одна за другой дрянные связи. Слушай, у тебя есть силы восстановиться, и грех этим не воспользоваться. Воспользуйся!
– Догадываюсь, каким образом.
– Пусть это биология, – сказала Рамона. – Ты сильно действуешь. Знаешь, что я тебе скажу? Тут одна из булочной говорит вчера, что я очень переменилась – цвет лица, говорит, глаза. «Мисс Донзел, вы, наверно, влюбились». И я поняла, что это благодаря тебе.
– Ты действительно переменилась, – сказал Мозес.
– Стала привлекательнее?
– Дальше некуда, – сказал он.
Еще больше расцвело ее лицо. Она взяла его руку себе под блузку. Благослови ее, Господи! Сколько радости от нее. Весь ее склад – ее франко‑русско‑аргентино‑еврейский склад – был ему по сердцу. – Давай тебя тоже разуем, – сказал он.
Рамона выключила свет, оставив только зеленую лампу у постели. |