|
Значит, не притворяется домоседкой, а так и есть. У него закрадывалось подозрение, не тетка ли Тамара готовит креветочный ремулад перед своим побегом. Получается, что – нет: Рамона сама готовит.
– Тебе надо подумать о будущем, – сказала Рамона. – Что ты предполагаешь делать в будущем году?
– Какую‑нибудь работу найду.
– Где?
– Не могу решить: не то податься на восток, поближе к Марко, не то вернуться в Чикаго и приглядывать за Джун.
– Послушай, Мозес, практичность не порок. Или это дело чести – отказать себе в здравом рассуждении? Ты хочешь победить через самопожертвование? Так не бывает, и ты уже мог убедиться в этом. С Чикаго ты сделаешь ошибку. Ничего, кроме страданий, это тебе не даст.
– Может быть, но ведь страдание – это просто дурная привычка.
– Ты шутишь?
– Нисколько.
– В более мазохистское положение трудно себя поставить. Сейчас про тебя там знает каждая собака. Ты не будешь успевать отбиваться, оправдываться, получать плюхи. Зачем тебе такое унижение? Ты просто не уважаешь себя. Тебе хочется, чтобы тебя разодрали на куски? И в этом виде думаешь быть полезным Джун?
– Да нет, какая уж тут польза? Но как я могу доверить ребенка этой паре? Ты читала, что пишет Джералдин. – Он знал письмо наизусть, и ему не терпелось прочесть его.
– Все равно: ты не можешь забрать ребенка у матери.
– Это мой ребенок. У нее мои гены. Духовно они чужие друг другу.
Он снова стал горячиться. Рамона постаралась отвлечь его.
– А что ты мне рассказывал, как твой приятель Герсбах заделался чикагской знаменитостью?
– Ну как же. Он начинал учебными программами на радио, а теперь он везде. Он в комитетах, в газетах. Читает лекции в Хадассе… читает свои стихи. В Темплах. Вступает в Стандард‑клуб. Он еще на телевидении! Фантастика! Был совсем деревенский парень, думал, что в Чикаго всего один вокзал. А теперь стал колоссальным деятелем – разъезжает по городу в «линкольн‑континентале», носит твидовый пиджак рвотного розового цвета.
– Тебе вредно о нем думать, – сказала Рамона. – У тебя глаза делаются дикие.
– Я не рассказывал тебе, как Герсбах снял зал?
– Нет.
– Он распродал билеты на чтение своих стихов – мне друг рассказывал, Асфалтер: по пять долларов первые ряды, по три – задние. И когда читал стих про дедушку‑дворника, не выдержал и расплакался. А люди выйти не могут. Все двери заперты.
Рамона несдержанно рассмеялась.
– Ха‑ха! – Герцог спустил воду, выжал тряпку и пофукал моющим порошком. Отскреб и вымыл раковину. Рамона принесла ломтик лимона от рыбного запаха. Он выдавил сок на руки. – Герсбах!
– И все‑таки, – убежденно сказала Рамона, – тебе нужно вернуться к научной работе.
– Не знаю. У меня такое ощущение, словно мне ее навязали. С другой стороны, чем мне еще заняться?
– Ты это говоришь со зла. В спокойном состоянии ты посмотришь иначе.
– Может быть.
Она прошла к себе. – Завести еще египетскую музыку? Хорошо действует. – Подошла к проигрывателю. – Ты что не разуешься, Мозес? В такую погоду, я знаю, ты не любишь обувь.
– Без нее ноги дышат. Пожалуй, сниму. Я уже шнурки развязал. Высоко над Гудзоном стояла луна. Помятая стеклом, помятая вечерним зноем и словно обессилевшая от собственной белой силы, она же качалась на струях Гудзона. Внизу белели узкие вершины зданий, протяженно цепенели под луной. Рамона перевернула пластинку, и теперь с оркестром аль‑Баккара пела женщина:
Viens, viens dans mes bras – je te donne du chocolat (Приди, приди в мои объятья – я дам тебе шоколаду). |