Перед ними стояла Катинка. Глаза пылали. Уста сомкнуты. Подняла руку. Выкрикнула что-то, и… первая шеренга женщин двинулась в путь, не дождавшись благословения. За ней вторая, третья, четвертая… за женщинами — мужчины, на ходу пристраиваясь к колонне.
Холодный северный ветер резко дул им навстречу. Он колол, жег лица, забирался под старые кожушки, под рваные армяки, до боли сковывал тела холодными обручами, гнал назад, угрожал смертью… Но, движимые слепой, фанатичной верой, они шли, не останавливаясь. Ноги глубоко погружались в сугробы снега, он жалобно скрипел. Катинка, легко одетая, как и все, шла во главе колонны все быстрее и быстрее.
Перепуганный браг Семеон выскочил во двор, чтобы остановить, наказать тех, кто осмелился нарушить волю его. Но сдержался. Он понял, что такого движения обезумевшей толпы не остановит никакая сила. Чтобы скрыть свою растерянность, он снова вернулся в дом, взял святую воду и кропил им вслед. А полубосая и полураздетая ослепленная толпа, не обращая на него внимания, двигалась мимо. Словно гигантский черный уж простерся по дороге к Бирзуле. Навстречу дул бешеный ветер, мел снег в глаза, выл жуткую песню погибели. Он свистел, гудел, играя растрепанными головами, слепил глаза холодным снегом и тоскливо выл, издевался над обманутыми людьми. А уж, черный, широкоспинный, состязаясь с ветром, полз вперед.
Зима 1912 года вошла в историю «рая» как первый выход на смерть двух тысяч богомольцев во имя лживого бога и его представителя на земле молдавской — отца Иннокентия балтского.
Брат Семеон долго стоял, глядя на толпу, долго машинально кропил ее след. Не заметил, как из рук выпало ведёрко с водой и кропило. Не мог освободиться от ужаса и тревожного вопроса.
«Что же это будет? Поможет ли? Вырвут ли они Иннокентия из цепких лап святейшего Синода или погибнут в снежных полях севера? А если победит отец Серафим кишиневский? Тогда Сибирь… Каторга. За всех этих замученных».
Страшно ему.
В пещерах стало свободнее. В темных коридорах гостеприимно открылись кельи для новых овец «стада Христова».
7
Вот уже два года, как вернулась улыбка на уста Василия Синики. Второй год, как в доме слышна веселая речь, приходят гости, да и сам он перестал смотреть волком. Даже те, кто никогда не думал бывать у него, приглашались отведать хлеба-соли и вина, выдержанного в погребе. Будто переродился человек. Радость пришла неожиданно, словно заблудившийся ребенок вернулся.
И большая радость. Домаха, побывав в монастыре, как-то объявила Василию, не зная, что делать от счастья:
— Мэй, Василек, я… беременна.
Василий грустно посмотрел ей в глаза и вышел из дома. Долго сидел под ригой, а потом вошел и сказал:
— Дома… я, знаешь, не очень верю попам. Но тут… сходи помолись, может, живой будет.
Домаха молилась. Усердно молилась в Липецкой церкви. К самой земле припадала лбом и все умоляла, чтобы рос, чтобы утешил исстрадавшееся сердце Василия. Не переставала молиться до самого того дня, когда стало под вечер плохо. Молилась, когда и в кровать с криком ложилась. А под утро, улыбаясь счастливой улыбкой матери, позвала Василия к себе:
— Мэй, Василек, сын у нас.
— Живой? — тревожно спросил Василий.
— Живой. Здоровенький, не сглазить бы. И полненький такой.
— А будет жить? — забеспокоился Василий.
— Бог даст… Молиться за него нужно. Верить.
Синика замер от счастья. С любовью поцеловал жену, мигом запряг лошадей в тачанку и помчался в Липецкое за кумовьями. И только влетел в село, как увидел старую бабу, нищенку Ониську, которую не раз прогонял со двора. Остановил лошадей, соскочил с тачанки и упал на колени перед ней. Протянул умоляюще руки, просил не отказать быть кумой. Только тогда встал, когда бабка села на телегу. |