Просто это больные и немощные люди, ищущие спасения у господа, что не противоречит догматам христианской церкви, хотя и расходится с известным интересом отца Серафима кишиневского. В Балту перешла почти вся паства кишиневского архипастыря, и выводы отсюда ясны. Однако установить территориальность для церквей никто не может».
— Сто чертей! — злобно крикнул отец Серафим. — Дожить до такого позора, чтобы эта проклятая скотина обошла меня да еще публично высмеяла. Так опозорить меня перед святейшим Синодом!
Отец Серафим углубился в свои мысли, снова обдумывая способы борьбы с неожиданными защитниками Иннокентия, которые своим расследованием окончательно выбили у него почву из-под ног, безжалостно разрушили благосостояние церквей и монастырей в его епархии, нагло подорвали бюджет архипастыря, равно как и его огромный авторитет. Самым неприятным было то, что компрометировалась его кандидатура в члены государственной думы, а следовательно, компрометировался и он как политический деятель в Бессарабии. Этого он уже не мог вынести.
«Нет, зазнался хам! Хам берет верх. Где же тогда власть российского престола, крепкая, как стена? Где же церковь российская, страшная, как кара господняя?»
И он снова углубился в себя, придумывая всевозможные способы расправиться со своими противниками, чтобы выиграть этот генеральный бой за позиции князя церкви в Бессарабии.
— Не скажет ли отец святой, что его так тяжко опечалило? — не выдержав, спросил отец эконом.
— Эх, отче, не про вас то лихо…
— Почему же?
Хитро посмотрел в глаза архипастырю и устремил взгляд в землю. Он всегда так смотрел в пол, словно утаптывал его, чтобы удобнее было стоять, врастал в место, и это, хочешь не хочешь, вынуждало с ним разговаривать.
— Так вот…
— А-а-а! Читал. Читал.
— Вот то-то и оно… — смущенно пробубнил владыка. — Это не только разваливает нашу паству, но еще и развращает людей, сводит их с пути праведного на путь смут против престола. От этого болит сердце.
— Да, верно. — Отец эконом уставился неподвижным взглядом в переносицу владыки и словно повис на ней какой-то тяжестью. — Это так, высокопреосвященный владыка.
— И против этой напасти нужны богобоязненные руки… А их все меньше, отче эконом, — невольно пожаловался владыка.
— Простите мне резкое слово, отче, но вы слишком боязливы. Ей-ей. Только вы не гневайтесь, отче, за мою откровенность.
— Да уж бог с вами. Я сегодня склонен прощать. Вижу, что у вас есть какой-то план. Так что говорите. Если только он будет подходящим, я оценю вашу услугу.
— Хорошо, владыка. Но не забудьте этих своих слов ни здесь, ни в Петербурге.
— Не забуду. И бог не забудет вашу услугу церкви.
— Тогда минуточку внимания. Вы видите, что здесь сама комиссия написала: «допустил недозволенный язык в богослужении». Так. Но вспомните, что в уставе российской церкви, как и в повелениях престола, всякие «недозволенные языки» запрещены. Есть один язык церкви — церковно-славянский. Так?
— Да…
— Поэтому, если допустить, чтобы молдаване вели службу на своем языке, то почему бы, скажем, не разрешить этого и малороссам? Но не есть ли это объективно способствование проникновению сепаратистских идей в среду молдаван? А если учесть ко всему, что мы с вами живем на границе с Румынией, с Галицией…
— Голубь мой! Да у вас же государственная голова! — повеселел отец Серафим.
— Подождите, высокочтимый владыка. Пусть моя голова остается при мне и тогда, когда вы будете сидеть на скамье святейшего Синода и государственной думы. Она и тогда вам пригодится, отче.
— Ну что за разговоры! С такой головой вам сенатором быть! Министром!
— Дай бог. |