Изменить размер шрифта - +
Не таможенников или пограничников, не очередь на выход, а именно таксистов, что  
стоят, крутя на пальцах связки ключей.
   Они мне казались самыми страшными фигурами на границе. Впрочем, последние годы я прилетал редко — так уж  
совпало сейчас.
   Я медленно, с хрустом, разводился — и мне повезло. Я много слышал об американских разводах, и сам их очень боялся. Воображение  
рисовало мне картины полного обнищания супруга и постоянные выплаты жене.
   Но жена моя, даром что американка, была хорошей женщиной. Никто меня не  
обобрал, мы продали дом, поделили деньги, мне даже досталась большая часть. У неё была прекрасная работа и большая семья, а я был не самой удачной  
дойной коровой, даже если бы всё сложилось иначе.
   Одним словом, развод прошёл по всем правилам и оставил у меня очень странное впечатление.
   Так  
было в детстве, когда приходишь к зубному врачу. Он сажает тебя в кресло и начинает работать. Ты ждёшь прихода боли, какого-то ужаса, но вдруг тебя  
треплют по плечу и говорят:
   — Очень хорошо, два часа не есть.
   И ты понимаешь, что всё кончилось.
   Итак я приблизился к таксистам, и они  
забормотали свои нескончаемые мантры под лязганье ключей. Они были всё те же, и несмотря на то, что они стали, кажется, азербайджанцами или иным  
восточным народом, их слова и интонация ничуть не изменились.
   И тут меня окликнули, причём не по имени, а по кличке, которая ко мне приклеилась  
много лет назад, но потихоньку сошла на нет.
   В Америке не было места этой кличке несмотря на то, что русских вокруг меня было немало.
   А тут я  
дёрнулся и начал оглядываться.
   Шпиона из меня не выйдет. Кто-то, кстати, мне рассказывал, что в тридцатые годы один из журналистов на Западе решил  
пошутить и крикнул в толпе, прямо над ухом советского наркома Литвинова:
   — Эй, Баллах!..
   Баллах — так звали советского наркома иностранных дел  
Литвинова на самом деле. Меер-Генох Моисеевич Баллах, вот как его звали, родимого.
   Но советский нарком даже не повёл бровью. Восхищённые  
журналисты потом спросили наркома, как это ему удаётся, и тот ответил:
   — Двадцать лет подпольной работы что-нибудь да значат.
   Я жил в Америке  
уже больше десяти лет, и это не значило ничего, кроме того, что мне не быть хорошим шпионом и уж точно не быть министром иностранных дел.
    
— Арамис, ты, что ли? — вновь зазвенел рядом голос.
   На меня смотрел мужичок в потёртой кожаной куртке.
   Одет он был с некоторым шиком — меня  
всегда занимала эта деталь — вот скажет кто-то: «Потёртая куртка» — и сразу представляешь себе человека, сидящего на велфере,[2] или парижского  
клошара, а произнесёт твой собеседник: «Потёртая кожаная куртка» — и сразу образ другой. Богема, интеллектуалы, виски и «житан», Хемингуэй или, на  
худой конец, московские стиляги из книг Аксёнова.
   Я, кажется, знал этого человека. Лицо его проявлялось как фотография в кювете — тогда, в моём  
детстве, ещё нужно было печатать фотографии дома, окунать в кювету с проявителем белый лист и в неверном красном свете фонаря смотреть, как медленно

 
проступает перед тобой чьё-то лицо.
   Это был… чёрт, как же его фамилия. Саша, точно Саша, но фамилии я не помнил. Вот звали его…
   — Планше.
Быстрый переход