В моем сегодняшнем дне этот простенький ряд начинался с гнетущей дороги, постоянно видящейся во сне. Я боялся ее, но смутно понимал, что ничего другого мне и не может присниться. Потому что если вам стукнуло сорок, то у вас за спиной уже больший отрезок пути, но и впереди еще трудные версты, а дорога всегда похожа на того, для кого она предназначена. И невнятное настроение с утра, и предчувствие припадка — все было обусловлено действием давних и простых причин. И то, что Колька Крах принес мне эту штуковину, было предопределено заранее, — ведь это я сам двадцать с лишним лет назад подобрал его на помойке, исходящего кровавым поносом, и заставил жить для того, чтобы потом послать на «железку». И это я был намеренно щедр с ним, расплачиваясь за пустяковые покупки так, что они еле оправдывали себя. Я обрабатывал Краха с терпением, тщанием и даже с любовью, как древний ремесленник обрабатывал металл, пока Крах не стал таким, каким я хотел его видеть, — нерассуждающим, слепо покорным орудием, простым и надежным, как заступ. А если вы копаете терпеливо и долго, не унывая перед растущими отвалами и не гнушаясь микроскопическими чешуйками благородного металла, изредка проблескивающими в глухой беспросветной серости пустой породы, то разве удивительно, что в один прекрасный день с заплывающего липкой жижей дна ямы заступ, коротко скрежетнув, вдруг выворачивает сверкающий самородок. Вскарабкавшись по осклизлой стенке, вы уходите, унося сокровище, а заступ остается на краю ямы ржаветь и зарастать травой. И вы с той минуты думаете лишь о том, как схоронить сокровище.
Вот с этой единственной мыслью я и вернулся домой в два часа пополудни второго апреля одна тысяча девятьсот семьдесят третьего года. И беззвучно, как форточник, прокрался в свою квартиру и потом подглядывал за Натальей в приоткрытую дверь, — все было закономерно, во всем просматривалась четкая связь, и только ее лицо было сокрушительной неожиданностью.
Я сидел, скорчившись на табуретке, и курил; на зеленоватом линолеуме, раскинув рукава, неживой мягкостью холмистых линий похожее на труп, валялось ратиновое пальто. Скупой дворовый свет, равнодушно клубясь из окна, глушил цвета, но заострял контрасты: медь старинных ковшей на стене отдавала фиолетовым на посеревшем кафеле, стылый кофе в тонкой холодно-белой чашке на кухонном столе казался черным, а моя рука с тлеющей сигаретой отливала желто-синей покойницкой бледностью, и лишь стук стенных часов, беспощадно отсекающих ломтики времени, убеждал в том, что я еще жив.
Я был еще жив — значит, следовало встать и двигаться дальше. Я обкатывал в голове эту простую и страшную необходимость, когда почувствовал дуновение воздуха, потревоженного открывшейся комнатной дверью, и услышал стук Натальиных каблуков. Я успел выпрямить спину прежде, чем она вошла, но взглянуть не решился.
— Ой! Вы уже вернулись, — она рассмеялась коротким горловым смехом, который так нравился мне. — А я чувствовала, что кто-то есть в квартире, но думала, что просто мерещится.
— Да, вернулся. — Я старался смотреть мимо нее — на связку луковиц и гроздь стручкового перца на стене.
— Вам нездоровится?
— Ну? С чего это ты взяла? — наконец я решился и посмотрел на нее с усмешкой. Нездешний румянец проступал сквозь туго натянутую кожу на узком овале лица, серые чистые глаза под длинными прямыми бровями смотрели на меня доверчиво и внимательно.
— У вас такое лицо.
— Какое?
— Не знаю, — она отвела взгляд, легко наклонилась и подняла пальто, выпрямилась, в обнимку прижала его к груди и с легкой лукавой улыбкой сказала: — Ваша мама звонила. Поздравляла. И я поздравляю.
— Спасибо. Мы это дело отметим на днях, только узнаю, когда Кирка свободен, а Буся с жопой сможет в любое время. |