Изменить размер шрифта - +

Я почувствовал страх за нее: вглядываясь в эту современную девушку-филологиню, в облике которой уже просвечивала настоящая женская элегантность, я испугался, что через несколько лет в ней исчезнет и никогда не проглянет больше та деревенская девчонка, которая стояла по колено в рассветном тумане босиком, в одном лишь ситцевом платьице. Я испугался, что через несколько лет едкая осознанность обыденных общих желаний и мелкая расчетливость отторгнут ее от мгновенной вечности, глумливое бытовое время повлечет ее за собой; в неудовлетворенной женщине, под заученной маскарадной улыбкой прячущей постоянное злое раздражение, умрет душа деревенской девчонки — томление, надежда, чистота…

Я смотрел на Наталью и ощущал тщеславное самодовольство, словно демонстрировал редкую вещь, и страшился, что время обесценит ее.

А Кирка дрогнул, его твердое, длинное лицо прибалта странно размякло, обычно пристальные глаза за большими стеклами очков стали удивленно-растерянными, как у ребенка, впервые попавшего на сеанс иллюзиониста.

Кирка был хирургом и пятнадцать лет копался в людских потрохах в клинике знаменитого профессора, успел защитить диссертацию и стать заведующим отделением, но больше не успел ничего, никогда не имел свободного времени, да, казалось, и не нуждался в нем. Один-два незанятых вечера в месяц он проводил у меня за шахматами — этим и ограничивалась его личная жизнь. Никаких увлечений и женщин, никаких бытовых интересов, — что-то в нем было от тех блестящих, хорошо заточенных железяк, которыми он орудовал у себя в клинике. Я знал Кирку столько, сколько помнил себя, мы выросли в одном доме, и он не всегда был таким железным. Я еще помнил его тощим и шустрым пареньком, своим благообразным видом и очками усыплявшим бдительность подозрительных послевоенных торговок на Мальцевском рынке, помнил, как он решительным движением снимал и прятал очки в карман перед назревающей дракой с такими же, как мы, полубеспризорными и полублатными парнями, — а других в Ленинграде сорок шестого — сорок седьмого года, кажется, и не водилось. Словом, нас связывала общность детских и юношеских переживаний, которая вызывает взаимную симпатию даже у людей малознакомых друг с другом, но принадлежащих к одному поколению.

Вы идете своим путем, становитесь ученым-хирургом или мелкой акулой «железки» — тем, кем смогли, или тем, кем положено стать. И ничто в вашем быту не напоминает об испытаниях юности; вы бестрепетной рукой отправляете в помойку зачерствевшую горбушку хлеба, которая когда-то могла спасти вашу жизнь, вы с насмешливой снисходительностью относитесь к недотепам и неудачникам, равнодушно прочитываете в газетах сообщения о локальных войнах, землетрясениях и бедственных неурожаях, о голодающих детях и разрушенных городах и никогда не ездите на Пискаревское кладбище. Но неизъяснимое чувство вины от того, что вам достался билетик с надписью «жизнь», всегда неощутимо присутствует в вашей душе, и это чувство, как пароль, соединяет людей одного поколения.

Нас с Киркой связывало большее. Я не мог забыть, что дважды в жизни, в мои самые крутые моменты, Кирка оказывался рядом. Я не мог забыть, что не всегда Кирка был похож на холодный и чистый хирургический инструмент. Что-то случилось с ним после смерти отца. В то время я отбывал свой срок, и мы не виделись целую вечность, а когда я вернулся, то застал уже теперешнего молчаливо-напряженного, одинокого, безбытного человека, каким он существовал вот уже пятнадцать лет. Но все эти годы я не мог забыть прежнего Кирку и твердо знал, что в ученом-хирурге еще сидит мальчик послевоенных времен. И когда я заметил, что Кирка дрогнул перед Натальей и его длинное, твердое лицо прибалта стало румяным и мягким, как свежая сдоба, а пристальные глаза за большими стеклами очков растерянно вытаращились, как у ребенка, которому показывают фокусы, то я сказал про себя: «Дай им бог поладить».

Быстрый переход