Изменить размер шрифта - +
В этой бывшей пивной в придачу к коньяку давали воспоминания, за них не надо было платить. И я видел лампы под жестяными тарелками, залитые пивом мраморные столики, шалые от смертной тоски глаза инвалидов и худосочного подростка с прыщавым угрюмым лицом, шныряющего между столами; на стриженной под машинку голове желтели струпья засыхающего лишая; тупой, безразличный от вечного недоедания взгляд, шарящий по полу — а вдруг кто-то обронил монету; он все время инстинктивно засовывал руку за пазуху и чесался, потому что сшитая из шинельного сукна кацавейка была надета на голое тело и постоянно раздражала кожу. Он чесался, как зверь, и в оскале неровных зубов было что-то звериное…

Дешевый едкий коньяк обжигал десны и нёбо, и губы сами собой кривились то ли усмешкой, то ли гримасой отвращения. И невозможно было поверить, что шнырявший здесь доходяга-подросток и пижон в ратиновом пальто, кривящий рожу над стаканом, — одно и то же лицо. Двадцать семь лет разделяли тогдашний окурок и сегодняшний коньяк, который уже ударил в голову, потому что я ничего не ел с утра.

Чувствуя легкий хмель, я медленно жевал конфету и старался ощутить в себе того подростка, но не мог. Я забыл, о чем он думал, если вообще умел думать, я забыл, о чем он мечтал, все позабыл и только наверное помнил, что он хотел есть и хотел какие-нибудь ботинки. И мне было до слез жаль, что нельзя наесться за прошлое и что даже десяток пар ультрамодных туфель не могут избыть прошлой нужды.

Я скомкал фантик, бросил его в опустевший стакан и собрался встать, но какая-то тень скользнула по серому пластику столешницы. Я поднял голову.

Невысокий человек с серым, будто присыпанным пеплом лицом стоял у стола; нелепо торчали из рукавов зеленой, почти детской потасканной нейлоновой курточки большие красные руки, а из-под низко надвинутой облезлой кроличьей ушанки плутовато, заискивающе и нагло смотрели на меня выцветшие лиловатые глаза.

— Здорово, Леша, — он обнажил в улыбке мелкие желтые зубы и протянул руку.

Я узнал его почти мгновенно, но вспомнил только кличку.

— Здорово, Хрыч, — пожал его широкую холодную ладонь.

Он бросил взгляд на мой пустой стакан и погрустнел, закряхтел, не зная, что говорить дальше, и пошаркал ногами по кафелю пола. Я вытащил пятерку, положил на стол поближе к нему.

— Не сочти за труд, возьми мне сто и себе полтораста… Да, — я порылся в наружном кармане и высыпал поверх пятерки горсть серебра, — и конфет несколько штук, а то я натощак глотаю.

Он снял свою ушанку, положил на стул и, заметно хромая, пошел к прилавку. Я наклонил голову и закрыл глаза. И в памяти вспыхнуло летнее солнце сорок четвертого года, заливавшее огромный, заросший лебедой и кипреем пустырь между расположенных «покоем» кирпичных корпусов на Артиллерийской. Их разбомбили еще в сорок третьем, и устояли только красные кирпичные стены с закопченными провалами окон. Мы стояли у оконного проема в самом конце бокового корпуса и смотрели во двор. Ветер порывами колебал сиреневые султаны кинрея и сероватые стебли лебеды, пахло разогретой солнцем пылью, над нами со стен свисали искореженные ржавые балки; пустая кирпичная коробка сверху была накрыта эмалевым прямоугольником яркого неба, и стояла выморочная тишина. Нам было по одиннадцать лет, мы курили один окурок на троих и молча смотрели во двор.

— Доброшу до стены? — спросил Буська и вынул из-под рубашки немецкую гранату-«толкушку» с длинной деревянной ручкой.

Граната была красивая, серо-зеленого цвета, ручка — белая.

— Слабо, — коротко затянувшись и передав окурок мне, ответил Кипка.

— Дай потянуть. — Буська поднес левую руку к самым моим губам, и я отдал ему окурок. Он вставил его в угол рта, затянулся и прищурил глаз, потом резким движением занес гранату над головой, левой рукой выдернул кольцо из торца ручки и швырнул гранату в оконный проем.

Быстрый переход