Площадка выглядела унылой — ни куста, ни деревца, лишь осколки кирпичей под забором. Когда-то здесь стояли сараи, но блокадной зимой их растащили на дрова, а кирпичные столбики, поддерживавшие крышу, постепенно развалились, усыпав осколками полосу вдоль забора, который раньше был задней стенкой сараев.
Крики у дальних ворот вдруг усилились, кто-то радостно проорал: «Гооол!»
Игра приостановилась. Я подошел к столпившимся парням, сунув руки в карманы, принял независимый вид и поздоровался. Несколько голосов отозвалось, но большинство парней глядели неприветливо. И мизансцена складывалась прямо-таки символическая: чувствуя неловкую растерянность, готовую превратиться в страх, стоял я против тесной враждебной толпы маленьких, не ведающих снисхождения людей Где-то позади всех торчала светлая Киркина голова, а невысокая Буськина фигура вообще затерялась. Первый приступ страха дрожью прошел по моим лодыжкам и стал подниматься вверх, к груди. И вот, растолкав тех, что помельче, вперед вышел Валька Чернышов, широкий, толстозадый, с круглым щекастым лицом, на котором выделялись толстые, отвисшие, вечно мокрые губы, за что он и получил свою кличку'.
Губан был старше всех в нашей дворовой компании, но общества своих сверстников — семнадцатилетних — избегал, потому что, выражаясь языком современным, весь был начинен комплексами и предпочитал самоутверждаться среди тех, кто младше на два-три года Младшая шпана Губана не любила, но побаивалась, лишь наша троица позволяла себе роскошь не замечать его вообще.
И вот этот жирный, с заплывшими глазами, слюнявый недоумок растолкал тех, кто помельче, и вразвалку, так называемой блатной походкой, подошел ко мне, правда при этом он сильно вихлял бедрами и задом и скорее напоминал вставшую на задние копыта свиноматку, чем шустрого делаша, и я невольно улыбнулся, глядя на него. Губы его заколыхались, будто кто-то хорошо встряхнул два бесформенных куска сырой говяжьей печени, Губан просипел:
— Ну, что лыбишься, тюремщик? — вытащил из-за пояса неказистую самодельную финку с наборной плексигласовой ручкой и, поигрывая ею, добавил: — Что, пера захотел?
Я понимал, что финка — это несерьезно, понимала это и вся притихшая позади шпана. Но все равно моментик был напряженный, и, если бы не теперешнее мое положение среди дворовой окрестной шпаны, я просто послал бы Губана подальше и для верности повернулся спиной. Но я пятый месяц чувствовал себя загнанным до отчаянья и бешенства, как бродячий пес, попавший в глухой двор, подворотню которого уже перекрыли люди с веревочной сетью в руках.
Страх, ненависть, ярость и обида вдруг переполнили все мое существо так, что щекастое поросячье лицо Губана поплыло перед глазами на фоне притихшей толпы малолетней шпаны и кирпичного забора. Я переступил ногами на месте, чтобы не упасть от внезапного головокружения, но через миг все стало на свои места: и забор, и лица парней, и Губан с подрагивающей в руке неказистой финкой — тусклый, плохо отполированный клинок даже не отсвечивал на солнце… И я ощутил и себе вдруг радостную и зовущую пустоту. Покачиваясь, стоял я на самом краю бездны, и мне не было страшно, и только от огромной этой бездны захватывало дух. Что-то случилось со мной в то мгновение, и я перестал ощущать страх, ненависть, обиду и ярость, перестал чувствовать себя загнанным бродячим псом в глухом темпом дворе с перекрытой веревочной сетью подворотней.
Пустой, просветленный и радостный стоял я перед Губаном, и не было во мне ни обиды, ни страха, лишь одно желание, чтобы он ударил меня своей финкой, и тогда… Я уже чувствовал, что «тогда» случится что-то ужасное, но раз и навсегда освобождающее меня от всякой зависимости, от всех связей: ареста отца, диктата старших, страха перед тем, кто сильней. И я шагнул к Губану и, усмехнувшись, сказал:
— Штаны опять мокрые, губошлеп?
(Тут надо заметить, что Губан отличался таким пикантным свойством, поэтому и был подвергнут остракизму старшей шпаной). |