Он машинально наклонил голову и посмотрел на мотню своих не по размеру просторных штанов. Ребята вокруг засмеялись. Тогда он покраснел и ткнул меня своей финкой. Ткнул легонько и трусливо, — я только почувствовал слабый укол. Но это решило его судьбу, а может быть, и мою. Вынувший нож должен убить, или будет зарезан сам. Но, конечно, тогда обошлось легче по нашему зеленому возрасту. Я просто посмотрел на то место, куда он ткнул: на рубашке была маленькая продолговатая дырочка с овсяное зерно. Я услышал и физически почувствовал, как отяжелела тишина вокруг, увидел, как края дырочки окрашиваются кровью. Омерзительно застучало в висках, и взгляд мой уперся в продолговатый окатанный осколок кирпича с два кулака, валявшийся у ног. Ни волнения, ни злости, ни растерянности не испытывал я в тот момент, лишь какое-то радостное, освобождающее, но лихорадочное спокойствие. Левой рукой схватился я за живот и со стоном умирающего присел на корточки, опершись правой рукой на этот окатанный обломок кирпича Все окружили меня. Я сделал страдальческую гримасу, поднял взгляд и встретился с побелевшими паническими глазами Губана. Его толстые губы быстро-быстро, но беззвучно шевелились, брызжа слюной. Правой рукой я сжал осколок кирпича и, пружинисто вскочив, ударил его по лицу. Губан закачался, но не упал. Вторым ударом я разбил ему левую глазницу…
Потом я встречал его, он долго ходил с черной повязкой и здоровался при встрече. А тогда меня отправили в колонию. С детьми арестованных не очень-то церемонились, но я, правда, промолчал про финку Губана. Выпустили меня через два месяца. Киркина мать пришла к прокурору и рассказала про финку. Но из колонии я вышел уже другим человеком.
Быть может, тогда, когда из-под ладони Губана хлестала кровь и заливала его толстые, беззвучно шевелящиеся губы, во мне исчезло чувство страха. Нет, не точно, — пожалуй, не чувство страха, а что-то другое. Это смутное и опустошающее ощущение освобождения от чего-то важного, соединявшего меня со всеми: с маленьким белобрысым Хрычом, попавшим под разрыв гранаты; с Буськой и Киркой, оставшимися моими друзьями; с Губаном, поднявшим на меня свою неказистую финку; с одноклассниками и учителями, с базарными торговками и постовыми милиционерами.
Подняв тот окатанный осколок кирпича, я как бы перешагнул невидимую, но существующую межу и оказался вне закона. Я понял, что мир безжалостен ко мне и может убить, но пока он еще не убил меня, и для того, чтобы это произошло как можно позже, дозволены теперь любые средства, и у меня развязаны руки, и никакая расплата за укол ножом, за плевок в лицо, даже за косой взгляд не будет чрезмерной…
Кровь хлестала из-под ладони Губана, прижатой к глазнице, и заливала подрагивающие беззвучные губы, а эта страшная и простенькая мысль уже бессловесно завладела моим тогдашним полузвериным сознанием, и в душе разверзлась блаженная дикарская пустота безморальной свободы. Мир был волен убивать меня каждый день, но я был свободен защищаться от него любыми доступными средствами…
— Что, Леша, сердце прихватывает? — старательно выговаривая слова, Хрыч участливо смотрел на меня, серое пепельное его лицо чуть порозовело на скулах.
— Да, сердце, — чтобы не пускаться в объяснения, согласился я.
— У меня тоже, как зашкалит, бывает, не дыхнуть, но если еще сто грамм прихвачу, то помягчает и уж потом ничего. — Он поерзал на стуле, зябко передернул плечами и долгим взглядом выцветших лиловатых глаз гипнотизировал пустой стакан.
— Стареем, — усмехнулся я.
— А может, еще бутылочку красноты? У меня есть, полтинник только добавь. — Глаза его снова приобрели заискивающее и наглое выражение.
Я встал.
— Нет, в другой раз, Хрыч. А ты валяй, добавлю, конечно.
Мелочи у меня уже не осталось, и пришлось разменять четвертной билет у буфетчицы. |