У юной студентки, конечно же, появились доброхотные защитники. История получила огласку, и запахло скандалом и крушением карьеры.
Я точно знаю, что мать не писала заявлений ни в какие месткомы, не требовала призвать соблазнителя к ответу. Она просто тихо сидела на лекциях в своем институте и, несмотря на заметно округлившийся живот, продолжала работать санитаркой в больнице. А история росла и развивалась, как плод, который она носила в себе.
Не думаю, что мать в свои восемнадцать лет была столь мудра, чтобы осознанно выбирать свое поведение. Наверное, женский инстинкт и полудремотное состояние беременности стимулировали ее тихость, казавшуюся окружающим безответностью. Но так или иначе, линия поведения оказалась очень верной. Молодому администратору намекнули где-то в начальственных сферах, что от него ждут благородных поступков. А он был всю жизнь понятлив на намеки.
Так девушка из провинциального городка возле южного моря стала законной женой. И во второй день апреля одна тысяча девятьсот тридцать третьего года, Когда ей исполнилось девятнадцать, родила сына. И вот сорок лет спустя я стоял в коридоре коммунальной квартиры перед дверью комнаты, в которой прошло мое детство, и с горькой усмешкой думал, что мое рождение было нежеланным, по крайней мере для одного на роди гелей Таким образом, появление мое на свет с самого ил мала было связано с каким-то давлением обстоятельств, Я был дитя принуждения и нелюбви. Не это ли, хоть в какой-то мере, предопределило судьбу?
Я повернул старую медную ручку и отворил дверь.
Широкие, с полукруглыми верхними фрамугами окна, несмотря на свою высоту, давали мало света, потому что смотрели на север, а на противоположной стороне уткой улицы стоял пятиэтажный дом.
Я мог, зажмурив глаза, до малейшей подробности представить себе эту комнату, потому что десятилетиями здесь ничего не менялось и потому что эта убогая, но претенциозная обстановка была моим первым впечатлением на свете. Мне не нужно было рассматривать ветхий будуарный диванчик и круглый одноногий столик в самом светлом углу у левого окна, не нужно было поражаться уродливости старинной кленовой кровати, торцовой стороной упиравшейся в правую стену. В огромном сургучно-красном платяном шкафу я прятался еще несмышленышем, воображая в пропитанной запахом нафталина темноте смутные и увлекательные ужасы; и тяжелый обеденный стол на слоновьих ногах, почти как прежде, мнился тупым и сонным жвачным животным. Опасливый соблазн потрогать стоящих на пузатом комоде фарфоровых балерин с отбитыми руками, мраморных слоников, искалеченных мною еще в детстве, был прежним. И самого себя я ощутил странным маленьким монстром — со скорбной и старой душой, — который не в силах высвободиться из пут детской памяти, потому что в этой комнате ничего не менялось. Я был насекомым, попавшим в каплю густой и прозрачной хвойной смолы, которая застывает столетьями, но не меняет свой вид. И чтобы стряхнуть это вязкое ощущение, я посмотрел на единственное, что в этой комнате было подвержено времени, — на усохшую женщину с обильной сединой в черных густых волосах; она сидела на диванчике у окна и до моего появления просто смотрела в угол комнаты с неподвижным обмякшим лицом.
Я сказал:
— Здравствуй, мать, — и сбросил пальто на стул у слоноподобного стола.
Мать слегка улыбнулась, черты лица обострились, и она сразу стала похожа на ту тоненькую девушку с фотографии, но голос был глухой, растрескавшийся, неуверенный:
— Слава богу, а то я уже начала беспокоиться. Вчера видела тебя во сне. — Она суетливыми мелкими движениями пальцев оправила воротничок белой блузки и легко встала. — Хочешь покушать? Я сделаю тебе яичницу.
— Нет, — ответил я, стараясь приглушить голос.
Есть очень хотелось, но, когда я приходил к матери, меня охватывало раздражение и какой-то бес противоречия вдруг просыпался внутри от этой вечной яичницы, придуманных снов обо мне, — за всем этим я чувствовал ее дремотное безразличие. |