Изменить размер шрифта - +
Но все равно май сорок второго запомнился мне как самое счастливое время детства. Я возвращался к жизни, и даже телесная слабость, которую я постоянно ощущал, доставляла болезненное удовольствие, потому что с каждым днем преодолевалась все легче. С каждым днем я все дальше отходил от парадной своего дома, и у меня хватало сил возвратиться. Из подъездов окрестных домов вылезали другие мальчишки, замотанные в лохмотья, и, прислонившись к степам домов, щурились на солнце мутными подслеповатыми, как у недельных щенков, глазами, Мы обменивались недоверчивыми взглядами, потому что за темную страшную зиму перезабыли друг друга, будто протекла тысяча лет, — голод отшибает память.

Нас тянуло к перекрестку, где были магазин и булочная. Как голодные псы, провожали мы тоскливыми вожделеющими взглядами людей, уносящих свой пайковый хлеб.

Не было никакой надежды на подаяние — все были одинаково истощены, а рассчитывать на сердобольность даже не приходило на ум, но меня магнитом влекло к булочной. И с тупым упорством бездомного голодного пса я торчал у дверей, сумрачным звериным сознанием на что-то надеясь.

И чудо пришло…

Я переминался у булочной, и хилое послеполуденное солнце чуть пригревало шею и лицо, облегчая зуд, разъедавший прыщавую кожу. На перекрестке поэтов было тихо, как перед обстрелом, в этот предвечерний час. И почти никто не заходил в булочную — люди выкупали хлеб с утра. Я стоял на необычно пустом, даже для обезлюдевшего города, перекрестке. От жидких серовато-охряных бликов солнца на треснутых плитах тротуара, от ощущения стихшего зуда, от привычного чувства голода и легкого головокружения меня обволокла туманная истома, и я сел прямо под окном булочной, заложенным мешками с песком. Перекресток дрогнул и скривился перед глазами, но только на миг, потом все стало четким и ясным — трещины тротуарных плит, афишная круглая тумба в лохмотьях серой плакатной бумаги, уцелевшие пыльные стекла в окнах дома напротив. Спокойным и легким стало дыхание, и в меня вдруг вошло тихое умиротворение.

Я ни о чем не думал и ничего не хотел — зауряднейший миг застыл, как мыльный пузырь на кончике соломинки, отразил в радужных бликах своими невесомыми стенками все вокруг и бесшумно лопнул, — я ощутил, что я есть, что я жив… Это был миг особенной полноты бытия, миг высшего постижения, когда подросток с голодным сумеречным полусознанием вдруг без слов и мыслей — на едином вздохе — постиг Время.

Зауряднейший миг застыл, как мыльный пузырь на кончике соломинки, дрогнул и бесшумно исчез, и тот смутно сознающий себя комок покрытой струпьями плоти, которым я был тридцать лет назад, сидя на тротуарной плите под заложенным мешками с песком окном булочной, постиг огромность этого мига в истекающем дне и крохотность в предлежащей жизни, постиг неповторимость и обыденность каждого биения своего истощенного голодом сердца.

Если бы существовало провидение, то в тот же миг моя жизнь должна была прекратиться. Какой-то там косноязычно бормочущий старичок наверху, воображающий себя самым главным, должен был умилиться этим сидящим на тротуаре, бессмысленным, как вечность (в самом деле, чистая длительность — что она такое?), комком коржавой плоти, — этот старичок должен был утереть слезы умиления, всхлипнуть и, на манер древнеримского плебея в цирке, опустить долу свой заскорузлый большой палец. Но старичок-провидение не даровал мне блаженного конца, — старики чувствительны, но равнодушны и забывчивы.

И я очнулся под окном булочной, не понимая, что со мной, не помышляя о вечности, лишь умирая от желания жить. И тут пришло чудо…

В жидких серовато-охряных бликах, на фоне лохматой афишной тумбы надо мною взошло девчоночье лицо; худое, оно было некрасиво той тревожащей непропорциональностью черт, которая в грядущем обещает пронзительную красоту. Но ничего этого не понимал я тогда, а просто бездумно и тупо смотрел на большой рот и острый подбородок, на торчащие, с синеватым отливом скулы, смотрел в странно неподвижные длинные глаза, где в синей эмалевой глуби полыхали магниевые искры.

Быстрый переход