Изменить размер шрифта - +
Но ничего этого не понимал я тогда, а просто бездумно и тупо смотрел на большой рот и острый подбородок, на торчащие, с синеватым отливом скулы, смотрел в странно неподвижные длинные глаза, где в синей эмалевой глуби полыхали магниевые искры.

Я смотрел в это лицо, и смутная тревога и узнавание всплывали во мне, как первые медленные пузырьки всплывают со дна в закипающей воде. Где-то я уже видел эту девчонку, но очень давно — в той далекой довоенной, невнятно помнящейся жизни, и ее низковатый мальчишеский голос тоже был из той жизни.

— Ты чего? — спросила она и, склонившись, приблизила ко мне свое тревожно-некрасивое лицо.

— Ничего, — угрюмо ответил я и попытался встать на ноги, но голова пошла кругом.

— Хочешь хлеба?

— Чего?! — Вопрос ее был так нелепо неожидан, что я почувствовал испуг.

— Сейчас… Подожди.

Она с видимым усилием открыла дверь булочной и скрылась, перед моими глазами мелькнули тонкие, как спички, ноги в серых драных чулках и больших, зашнурованных шпагатом мужских ботинках.

Рот наполнился горькой слюной. Слово «хлеб», странное, смутно знакомое, тревожащее лицо этой девчонки, испуг от ее слов — все это отдалось во мне болезненным полубезумным возбуждением. Цепляясь за мешки, защищавшие окно, я встал. От усилия дыхание сбилось, перекресток скова дрогнул и скривился перед глазами. Испуг подсказывал, что лучше уйти, но не было сил. И, когда она вышла из булочной, я так и стоял, сглатывая горькую слюну и обеими руками держась за мешки с песком.

— Пойдем, — сказала она и взяла меня за локоть, а в другой ее руке был хлеб, — почти полбуханки!

И я поплелся рядом, не возражая, ни о чем не спрашивая, лишь стараясь не глядеть на хлеб в ее руке. Я плелся рядом, осторожно ступая босыми ногами на разбитые тротуарные плиты, и молчал, весь, до краев испуганной обмелевшей душонки, наполняясь нищенским униженным смирением.

Она свернула во двор дома сорок. Под аркой было полутемно и сыро, и дрожь встряхнула мне плечи.

— Ты что, боишься? — Она пристально посмотрела на меня своими длинными неподвижными глазами сумасшедшей.

Я не ответил, и она стала успокаивать:

— Не бойся, мне не попадет, если скажу, что съела весь. У меня мать до утра дежурит в госпитале. А утром уже по завтрашним талонам хлеб выкуплю.

Она сделала два быстрых шага, раньше меня вышла из под арки во двор и, обернувшись, остановилась, поджидая меня. Бледное солнце осветило ее: большие побуревшие мужские ботинки, драные серые чулки, подпоясанную шнуром мохнатую коричневую хламиду, расчерченную в клетку грязно-зелеными полосами, — бывшее одеяло или половик, сметанный мешком. Но над всем этим бедственным убогим тряпьем на фоне желтой штукатурки флигеля выделялось ее тревожаще-некрасивое лицо; просвеченная солнцем кожа казалась полупрозрачной, высокие синеватые скулы подчеркивали — пронзительную эмалевую синеву неподвижных длинных глаз, и спутанные светлые волосы до бровей закрывали лоб. Выставив вперед острый подбородок, она ожидала, пока я выйду из-под арки, и большой некрасивый рот чуть кривился то ли улыбкой, то ли гримасой брезгливого презрения.

— Айда на чердак, — нетерпеливо тряхнув головой, сказала она и пошла к левому флигелю. Стук ее тяжелых ботинок по булыжнику двора был ритмичным и четким, как дробь барабана…

Если вы долго и люто голодаете в детстве, то в вас возрождаются изначальные животные инстинкты, которые помогали еще вашим пращурам выдержать все пробы естественного отбора, — вы становитесь опасливо недоверчивым, и даже несомненное проявление дружественности и доброты вызывает у вас, как у дикого зверя, оборонительную реакцию…

И с чувством настороженности, готовый убежать и защищаться, пересек я открытое пространство двора, обогнул левый флигель и вслед за этой девчонкой стал карабкаться по отвесной ржавой лестнице на чердак каретника.

Быстрый переход