Когда Анна пела в хоре, посылая свой голос к куполу, она верила, что душа бессмертна, что вознесется, поднимется, чтобы обрести вечное блаженство. А вот лежа здесь, в хвори и немощи, сомневалась. Особенно когда подступала боль такая, что хоть вой. Пока еще мать дрожащими руками разобьет ампулу и кольнет пониже спины, тело разрывается, вопит: где ты, душа, где? Не отзывается бессмертная, отступает в сторону, давая волю набегам немощи. Может, такая нестойкая душа ей попалась?
Она редко смотрелась в зеркало. Даже когда ходила умываться, старалась в раковину глядеть, скользнув испуганным взглядом по небольшому, прямоугольному, мутными пятнами заляпанному стеклу. А потом ее долго преследовали глаза чужой, затравленной страхами женщины.
Ночами Анжела ждала утра, чтобы услышать звуки пробуждающегося дома. Люди смеялись, бранились, гремели посудой, били палками по коврам, прогуливали собак, наказывали детей — в общем, жили. Вечерами появлялись совсем другие звуки. Становилось слышно то, что днем словно пряталось. Шум поезда по идущим вдоль моря путям, музыка и даже голоса из стоящего на той стороне оврага санатория, а порой, когда с моря дул ветер, доносились слова пляжного репродуктора, что-то бойко объявляющего отдыхающим. Отголоски чужой, очень далекой, навсегда покинутой жизни.
Анна вспоминала выступления в ресторанах, дымный сумрак, бегущие по стеклам и потолку зайчики от вращающегося шара, звяканье вилок и ножей, белеющие пятна скатертей, блестящие потные лица. Она пела для них, но была выше на целую ступень — ступень сцены, разделяющую жизнь и театр. Сашка брал из протянутых рук смятые купюры и объявлял заказанный танец. Но он был в стороне от чужого праздника. Он работал, не забывая подмигнуть Анжеле голубым, шальным глазом. Это означало: мы — вместе. Потом они летели на гремучем мотороллере через спящий город, уже прохладный, ароматный, в черных таинственных тенях. Сворачивали на дикий пляж, где Сашка и Анжела сливались воедино, и только море было ласковым свидетелем их жадных объятий…
— Мам, я жуткая стала?
— Исхудала маленечко. — Марья Андреевна, облокотясь на перила лоджии, глядела во двор. — Вишню всю дрозды обклевали. На верхушке осталось… Да кому оно теперь нужно, это варенье. Импортного полно — хоть залейся. А невкусное, что ни говори.
— Мам, принеси зеркало, с которым папа брился.
— И зачем это?
— Причесаться хочу, красоту навести. Вечер уже, народ принарядился, развлекаться идет.
— А мы — к «Санта-Барбаре».
— Ладно. Причешусь сначала. Не старуха все же.
— Ты как думаешь, Круз с Иден помирятся?
— Не думаю, а точно знаю. Но не скажу. Нечего мне зубы заговаривать. Неси зеркало.
Мать нехотя протянула ей зеркало с металлической подставкой. Анна села, сунув зеркало под подушку.
— Потом прихорашиваться буду, после кино.
Не говорить же матери, что смотреть в зеркало боязно, что она стала часто путать, где Анна, а где Анжела, и не знала толком, кого и как судить.
— Жар у тебя, наверно, небольшой, румянец играет. Померь температуру-то.
— Иди, включай «Барбару», я сейчас. — Проводив взглядом удалившуюся мать, она быстро достала сверкнувший кружок серебристого стекла и заглянула в него. Дыхание перехватило — Анжела! Осунувшееся лицо с зелеными глазами в копне спутанных ярко-медных волос. И румянец, точно, как у девчонки! Вот если блузку изумрудную шелковую найти и губы подкрасить!
Анжела вскочила, распахнула дверцы старого, бабушкиного еще, шифоньера. Нащупала, выдернула из груды тряпья любимую блузку и, уткнувшись в нее лицом, заплакала. Сердце едва не выпрыгивало, бросило в жар от слабости. Из комнаты бодро звучал музыкальный призыв телесериала. |