Гляжу, как воровской мой труд дымом и
пеплом по земле идёт, сам весь пылаю вместе с ним и говорю:
-- Хочешь ли ты указать мне, что ради праха и золы погубил я душу мою, -- этого ли хочешь? Не верю, не хочу унижения твоего, не по твоей
воле горит, а мужики это подожгли по злобе на меня и на Титова! Не потому не верю в гнев твой, что я не достоин его, а потому, что гнев такой не
достоин тебя! Не хотел ты подать мне помощи твоей в нужный час, бессильному, против греха. Ты виноват, а не я! Я вошёл в грех, как в тёмный лес,
до меня он вырос, и -- где мне найти свободу от него?
Не то, чтобы утешали меня эти глупые слова... И ничего не оправдывали они, но будили в душе некое злое упрямство.
Догорел мой дом раньше, чем угасло возмущение моё. Я всё стою на опушке рощи, прислонясь к дереву, и веду мой спор, а белое Ольгино лицо
мелькает предо мной, в слезах, в горе.
Говорю я богу дерзко, как равному:
-- Коли ты силён, то и я силён, -- так должно быть, по справедливости!
Погас пожар, стало тихо и темно, но во тьме ещё сверкают языки огня, точно ребёнок, устав плакать, тихо всхлипывает. Ночь была облачная,
блестела река, как нож кривой, среди поля потерянный, и хотелось мне поднять тот нож, размахнуться им, чтобы свистнуло над землёй.
Около полуночи пришёл я в село -- у ворот экономии Ольга с отцом стоят, ждут меня.
-- Где же ты был? -- говорит Титов.
-- На горе стоял, на пожар глядел.
-- Чего же не бежал тушить?
-- Чудотворец я, что ли, -- плюну в огонь, а он и погаснет?..
У Ольги глаза заплаканы, вся она сажей попачкана, в дыму закоптела смешно мне видеть это.
-- Работала? -- спрашиваю.
Залилась она слезами.
Титов угрюмо говорит:
-- Не знаю, что и делать...
-- Сначала, -- мол, -- надо строить!
Во мне тогда такое упорство сложилось, что я своими руками сейчас же готов был брёвна катать и венцы вязать, и до конца бы всю работу
сразу мог довести, потому что хоть я волю бога и оспаривал, а надо было мне наверное знать, -- он это против меня или нет?
И снова началось воровство. Каких только хитростей не придумывал я! Бывало, прежде-то по ночам я, богу молясь, себя не чувствовал, а
теперь лежу и думаю, как бы лишний рубль в карман загнать, весь в это ушёл, и хоть знаю -- многие в ту пору плакали от меня, у многих я кусок из
горла вырвал, и малые дети, может быть, голодом погибли от жадности моей, -- противно и пакостно мне знать это теперь, а и смешно, -- уж очень я
глуп и жаден был!
Лики святые смотрят на меня уже не печальными и добрыми глазами, как прежде, а -- подстерегают, словно Ольгин отец. Однажды я у старосты с
конторки полтинник стянул -- вот до какой красоты дошёл!
И раз выпало мне что-то особенное -- подошла ко мне Ольга, положила руки свои лёгкие на плечи мои и говорит:
-- Матвей, господь с тобой, люблю я тебя больше всего на свете!
Удивительно просто сказала она эти светлые слова, -- так ребёнок не скажет "мама". |