Изменить размер шрифта - +
И сейчас она с опаской взглянула жениху в лицо. Игорь Владимирович был рассеянно задумчив.

— Да как тебе сказать, сейчас за давностью кажется, что было не так уж и трудно. Понимаешь, тогда всем жилось не очень сладко. Обездоленность чувствуешь острее на фоне общего достатка и сытости. И вообще, хотя, может, это мне теперь так видится, те, двадцатые годы были временем особенной открытости и отзывчивости людей; человек, предвкушающий счастье, становится добрее. Детдомам и колониям ничего не жалели, отдавали последнее, а я был везучий тогда, бедовый. — Он смолк, о чем-то размышляя.

Аллочку пугала отчужденность его лица, оно казалось таким же суровым, как только что за двухцветными стеклами мотоциклетных очков. От сознания того, что у Игоря Владимировича позади длинная и трудная жизнь, в которой было столько всего (и женщины — много, наверное! — красивые), ощущение внутреннего душевного уюта вдруг исчезло. Она уже научилась ценить это свое обычное состояние. В редкие минуты, когда оно изменяло, Аллочка становилась неуверенной, тугодумной, могла сказать что-нибудь невпопад. Она вся сжалась внутренне, чтобы превозмочь это, вернуть ту Аллочку, которая нравилась самой себе и другим.

— Грише было, конечно, труднее, — сказал он.

— Почему ты так думаешь? — вырвалось у нее.

— Ну, ты же представляешь, что значит блокада. И девятилетний мальчишка — один, совсем один… Для вас — тогдашних детей — война обернулась только страшными лишениями. Мы, взрослые, хоть понимали, что это такое, но это был и большой моральный стимул, он помогал перенести многое.

— Я из первых лет войны почти ничего не помню. Помню только, ехали куда-то в деревянном вагоне, пить хотелось, малыши плакали, я свинкой заболела потом. Вот когда пошла в школу в деревне — помню, и учительницу помню, и ребят. А потом вернулись в Ленинград, словом, все смутно как-то. — Почему-то ей хотелось перевести разговор на что-нибудь другое, подальше от Григория, но не получалось.

— Конечно, ты была поменьше и с матерью, которая отгораживала тебя от всех тягот, старалась отгородить. А он уже все понимал, а рядом не было никого, кто проявил бы хоть чуть личной заботы о нем, — все было только коллективным. А в детстве, знаешь, как необходимо чувствовать, пусть не ласку, но хотя бы какое-то внимание взрослого человека лично к тебе. А потом, понимаешь, когда с самого начала сознательной жизни ты все время на людях, пусть даже таких же по возрасту, — ты лишаешься тайны. — Игорь Владимирович внимательно и вопросительно взглянул на Аллочку, проверяя, понимает ли она, о чем он говорит.

Аллочка кивнула сдержанно, хотя и не очень разобралась в том, что это за тайна. Игорь Владимирович, сразу разгадав ее недоумение, стал разъяснять:

— Ты помнишь себя в детстве? Были же какие-то фантазии, страхи. Как бы это объяснить… Когда Гарьке было шесть, то я заметил, что у него какие-то странные взаимоотношения со старым шкафом, который стоял в передней. Стал присматриваться, вижу, он как-то уж очень почтительно обходит этот шкаф и даже озирается испуганно, будто это что-то живое, а не старая деревяшка. Потом я засек его раз, когда он целился из ружья этому шкафу прямо в бок и сказал ему вроде испуганно: «Убьешь». Он посмотрел на меня, как на тихого идиота, но сделал вид, что принимает мою шутку, и только позже я как-то так подъехал к нему, и он выболтал, что шкаф вовсе и не шкаф, а только притворяется, а на самом деле он, шкаф, — Бумба и ходит по ночам играть в его игрушки. Кто этот Бумба — зверь или человек, — я так и не добился от него. Вот видишь, а он в то время уже читать умел. — Игорь Владимирович опять задумался, наблюдая, как ловко расставляет официант закуски, открывает бутылку с минеральной водой.

Быстрый переход