— Их бы в Мариенбад послать, а не в Бонтовар.
— Я думаю! — кичливо согласился Коперецкий. — Но вы поглядите, что они едят! Пришлось Малинке запустить руку в торбу и вытащить оттуда горсть овса.
— Положите обратно и гляньте теперь на свою ладонь. Видите что-нибудь?
— Ничего.
— Верно? — возликовал барон. — В том-то и дело, что ничего не видите, что рука осталась чистой. Это значит, друг любезный, что мои кони мытый овес едят. Вон оно как! Такого даже конь Калигулы не едал.
Между прочим, в Тренчене была как раз большая ярмарка, на которую съехалось все провинциальное дворянство, а следовательно, и многочисленные Коперецкие — все они приветствовали сейчас «красу рода», который, развеселившись, провел с ними и вечер и ночь; не обошлось, разумеется, без картишек, и нового губернатора порядком общипали.
— Ничего у меня не осталось, — пожаловался он утром Малинке, показывая пустой бумажник, — кроме родственной любви.
Он сел в коляску мрачный, Малинка же по дороге развеселился, ибо до той поры никогда не видел словаков, хотя и сам был словак, но более мягкой породы, с Алфёльда, из Сарваша. Его отец был учителем; мать, лютеранка, овдовев, переехала из Сарваша в Пешт и открыла «Цинкотскую чашу», когда Корнелю было только пятнадцать лет.
Стоял великолепный осенний день. Один восхитительный пейзаж сменялся другим. Легкие не могли надышаться сосновым воздухом, а глаза — насладиться виденным. С вершин скал хмуро глядели живописные руины крепостей. Где те витязи в кольчугах, что скакали здесь некогда во главе с Мате Чаком или с кем-нибудь из Турзо? Стоит только грезам унести тебя в прошлое, и горько становится на душе. Ах, как обидно, что все былое уходит! Но, быть может, эти деревья, когда они были еще молоденькими деревцами, видели тех героев? Ваг и сейчас, наверное, так же шумит, как и в те поры. И в лесах, должно быть, так же свистят дрозды. И косули с таким же любопытством выглядывают на опушках, такие же робкие и смиренные, какими! были в прежние времена, когда те богатыри охотились на них. И шелковистые травы лугов все так же смеются, играя с лучами осеннего солнца. Хоть и умолкла труба, в которую трубили на крепостной башне, и трубач давно уж лежит во прахе, а вслед за ним свалилась и башня, все-таки многое уцелело с древних времен. Горные ручейки, эти серебряные ящерицы, весело плескаясь, бегут к Вагу. По Вагу плывут плоты, груженные бревнами. «Смотрите-ка, словацкий флот!» На плотах добродушные крестьяне в широкополых шляпах, украшенных цепочками из улиточных домиков, покуривают трубки с «королевским табачком».
Малинку занимало все, он задавал губернатору тысячи вопросов и несколько раз, услышав, как женщины и девушки, что собирали картошку или ломали мак, распевают меланхолические песни, порывался выйти из коляски, чтобы записать их. Малинка обладал поэтической душой, а кроме того, был этнографом, собирал цветы, возросшие в душах простого люда. Но Коперецкий не позволил ему сойти.
— Да будет вам дурить. Получите у меня в собранном виде вместе со шкатулкой, — добавил он, ухмыляясь.
Чарующие виды сменялись иногда желтой глинистой пашней, вдоль и поперек пересеченной овражками. Как видно, здесь распахали пологие склоны лесистых гор. Земле не хотелось тут родить ничего, кроме деревьев, можжевельника, ковыля и папоротника, но люди заставляли, теребили, требовали: «Рожай, собака! Отдай то, что посеяно! Так нужно!»
Вдоль дороги стояло несколько домишек, конюшен, овчарен, людских и дом управляющего.
— Это уже мои угодья, — сказал Коперецкий. — Это первое именье. А за ним пойдет второе, по названию «Кицка». Мы мимо него поедем.
— А этот хутор как называется?
— Это Седреш. |