Он знал, чего ждал.
— Серёжа, я пошла…
Всю последующую жизнь он хотел понять, какая же тревога заставила его глянуть на Машу тем редким и запечатляющим взглядом, который оставляет лик человека в бороздках памяти навсегда; глянуть тем взглядом, который стукнул в его собственное сердце болезненным толчком… Прощался ли он с ней, уходящей к другому, к мужу? Интуиция ли коснулась своей неосознанной ясностью? Или непознаваемое предупредило его?
Маша стояла, слабо улыбаясь как-то издалека, словно она была на другом берегу. Карие глаза потеряли ясность — грусть ли их затуманила, отражалась ли в них дымка Сихотэ-Алиня… Крепкая и беззащитная шея вздрагивала от ветерка. Струились выгоревшие волосы, увлекая её туда, в маршрут. Она вскинула руку и провела пальцами по лбу, уже отстраняясь от разговора, от Рябинина, от уходящего и ушедшего.
— Серёжа, любовь — это когда хорошо оттого, что любимому хорошо, повторила она, хотела повернуться, но вдруг нагнулась и поцеловала его в краешек губ, как тогда.
И пошла скоро, не оглядываясь…
Он просидел тут весь день. Солнце перевалило с одного берега на другой. Ветерок сменился ветром и опять ветерком. Птицы к нему подлетали, рыбы к нему подплывали, черепахи к нему подползали… Река струилась и окрашивалась небом, пока не потемнела. Тень от скалистых аргиллитов наползла на него, погребая на ночь.
И тогда он услышал смертельный и далёкий крик — в лагере.
Рябинин вскочил и побежал на затёкших ногах…
Повариха рыдала, упав головой на доски обеденного стола. Рядом темнел Степан Степаныч — мокрый, с несвоим, перекошенным лицом. Больше никого не было.
— Где все? — спросил Рябинин.
Степан Степаныч неопределённо махнул рукой в сторону тайги…
— Что случилось?
Они не ответили — повариха плакала, Степан Степаныч мелко дрожал мокрым телом.
— А где Маша? — почти крикнул Рябинин.
Повариха оторвала от стола страшное лицо и простонала по-кладбищенски:
— Утонула-а-а…
Рябинин не мешал слезам — омытая ими душа будет чище и спокойней. Много ли их было у этой Жанны, не первые ли настоящие? Она пробовала с ними справиться, слепо нащупав в сумочке платок… Но Рябинин тихо сказал:
— Поплачь, поплачь…
За окном потемнело до черноты. Морозец расписал стёкла мельхиоровыми петушиными хвостами. Паровая батарея иногда зябко потрескивала, согреваясь. Лампа светила раскалённо, бело — к морозцу, что ли? А на столе плакала женщина.
Рябинин глянул на топаз — тот блеснул, повернув его на знакомую мысль: «Мужчина всегда виноват перед женщиной…» Она записана в дальневосточном дневнике. Почему же вспомнилось? Не из-за кристалла. Из-за её слёз. Не виноват ли он перед ней?
— Ну и хватит, — мягко сказал Рябинин, удивившись своей мягкости.
Видимо, слёзы омывают не только душу плачущего, но и душу соседнюю.
— Хватит-хватит, — повторил он.
Жанна вытерла лицо. Успокаивалась она медленно, по необходимости — одна ещё бы поплакала. Рябинин смотрел в её лицо…
Другое, как другой становится земля, омытая дождями. Где прищур глаз и стеклянный их блеск? Где надменная грешность губ? Где спесивые арочки бровей? Женское лицо, омытое слезами…
— Мужчина всегда виноват перед женщиной, — тихо и непроизвольно повторил он.
— Что? — всхлипнула она запоздало.
— Жанна, у меня только один вопрос…
— Не знаю.
— Что не знаешь?
— Зачем я взяла кольцо.
— Да, зачем ты его взяла?
— Не знаю. |