Изменить размер шрифта - +

Впереди весь Чехов, его я еще по-настоящему полюблю, и отнюдь не только за «Каштанку», но и за полные иронии, беспомощной грусти и любви письма.

И Короленко, и Гарин-Михайловский, и Гаршин, и бунинские темные аллеи, и кисловато-вяжущий вкус антоновских яблок, этот смачный хруст, смятение, боль, очарованность – все это будет позже…

Пока же – Куприн. Полузапретный, ни с чем не сравнимый. Это потом ты усвоишь, что «Цветы осенние» – это Куприн, а «Цветы запоздалые» – Чехов, и влюбишься намертво и в то и в другое. Попробуйте прочесть, просто произнесите это медленно, вслух, окунитесь в неспешное, подробное, не пренебрегающее деталями струение слов.

Мы утратили (утрачиваем) подробность существования и повествования (одну за другой) при возрастающей скорости перерабатывания информации – мы стали небрежны, поверхностно чувствительны, поспешны.

«Но иногда нами овладевала потребность в городском шуме, в сутолоке, в чужих людях. Затерявшись в незнакомой толпе, мы бродили, прижавшись друг к другу, и еще теснее, еще глубже сознавали нашу взаимную близость. Помните ли вы это, дорогой мой? Что касается меня, я помню каждую мелочь и болею этим. Ведь это все мое, оно живет во мне и будет жить всегда, до самой смерти. Я никогда, если бы даже хотела, не в силах отделаться от него… Понимаете ли – никогда; а между тем его на самом деле нет, и я терзаюсь сознанием, что не могу еще раз по-настоящему пережить и перечувствовать его. Бог или природа, – я уж не знаю кто, – дав человеку почти божеский ум, выдумали в то же время для него две мучительные ловушки: неизвестность будущего и незабвенность, невозвратность прошедшего» (Куприн).

«Выпал первый снег, за ним второй, третий, и затянулась надолго зима со своими трескучими морозами, сугробами и сосульками. Не люблю я зимы и не верю тому, кто говорит, что любит ее. Холодно на улице, дымно в комнатах, мокро в калошах. То суровая, как свекровь, то плаксивая, как старая дева, со своими волшебными лунными ночами, тройками, охотой, концертами и балами, зима надоедает очень быстро и слишком долго тянется, для того чтобы отравить не одну бесприютную, чахоточную жизнь» (Чехов).

 

* * *

В незапамятные времена почтовый ящик, мимо которого сегодня прохожу не оборачиваясь, трещал по швам. «Веселые картинки», «Мурзилка», «Пионер», «Юный натуралист», «Литературка», «Наука и жизнь», «Огонек» – в детстве мне часто снились пахнущие типографской краской склеенные листы. Как весело было тащить разноцветную охапку, предвкушая новизну ощущений.

Полноводный ручей иссяк внезапно. Желтая пресса, приблатненный говорок, уголовный оскал вытеснили строгость, стройность, занимательность, значительность печатного слова. В лучшем случае в почтовом ящике оказывался одинокий бланк-уведомление о внезапной бандероли. Либо же ворох коммунальных счетов.

Журнальные стопки редели постепенно, а потом и вовсе исчезли. Дольше всех продержалась, кажется, «Литературная Армения». Именно с нее начался мой первый Мандельштам. Моя первая Цветаева. Мой первый Матевосян. Кочар, Аветисян, Жансем. Я читала и впитывала жадно, взахлеб. Пожалуй, и чтением назвать это было сложно. Так голодные набрасываются на еду. А голодна я была всегда.

Я набивала себя всем подряд. Неважно. Продиралась сквозь второстепенное, незначительное, с одержимостью выискивая золотые крупицы смыслов.

Сегодня все иначе. Текст расцветает под пальцами либо же меркнет – балансируя между изысканным наслаждением и непостижимой скукой. Собственно, настоящие тексты не нуждаются в чтении. Они читают себя сами, живут вполне самодостаточной жизнью.

Иногда мне хочется оказаться там, в тени тутового дерева.

Быстрый переход