|
Патараг
Там лаваш и тархун, здесь фаршированная рыба и маца. Там Арарат, здесь – Подол.
Армяне любят соль, – с гордостью говорил папа, и я, конечно, старалась. Ох, как же я старалась ради словечка отцовского одобрения. Все лизала и лизала горькую соль, пока язык не делался шершавым как наждак.
Армяне любят соль, – посмеивался папа, и я с замиранием отслеживала движение, которым пучок зелени погружался в солонку, а затем плавно подносился ко рту.
Роняя слезы, жевала острый, очень острый сыр. Он крошился в пальцах и оставлял едкое послевкусие.
Я ела лимон без сахара и пылающую аджику. Стремительно заглатывала адскую корочку бастурмы.
Острое, горькое и соленое. Будто причащение, суровый обряд инициации.
Чай мы пили без сахара. Горький черный, с привкусом древесины, и отдающий рыбой зеленый. Из маленьких белых пиал, как это принято на востоке.
Зато в другом доме чай был сладким. Он был таким сладким, что в горле першило, и второй стакан казался лишним. Пили чай с сахаром из высоких стаканов и ели сладости. Сладким было все. Марципановые завитки, клубничный компот, густая наливка из маленьких черных вишен… Сладкая хала лежала на столе, пышная как купчиха, блистала жаркими боками. Все здесь было мягким. Подушка-думочка уютно подпирала спину, глаза смыкались сами собой. Не правда ли, от слова «мамтаким» становится сладко?
А слово «марор» – горькое, как правда, которой не избежать?
Глаза смыкались, и за столом оставались взрослые. Уж они знали толк в горьком. Хрен, горчица, селедка…
Дети успеют, пусть им будет пока сладко. Еще успеют, – вздыхали взрослые, и глаза их блестели как черные горькие маслины.
Горькое, сладкое, соленое. Говорящая голова фаршированного карпа всплывала в моих снах. Изо рта его торчала веточка розмарина, – ах, – выдыхал карп и со стоном переворачивался на блюде. И я в страхе просыпалась, и бежала туда, где стоял маленький заварник с надтреснутым носиком, и горек был чай из него.
В кабинете моего отца висела карта. Карта геноцида армян, с обозначенными на ней (карте) пылающими и обугленными городами Западной Армении. Когда-то там жили армяне. Больше не живут.
Книгу Франца Верфеля «40 дней Муса-дага», я прочла от корки до корки еще в детстве, и перечитывала потом не раз. Но это было, в общем, довольно безобидное чтение. По сравнению с одной действительно страшной книгой, в которую папа не позволил мне заглядывать (вполне обоснованно тревожась о последствиях для детской психики). Но я, конечно же, заглянула.
* * *
В памяти картинка из далеких (отсюда они кажутся идиллией) лет. Петляющий по раскаленным улицам Еревана автобус. Нагретая консервная банка, полная уставших людей. Носы, глаза, проступающие на темных руках вены. Грузные женщины в затрапезных платьях. Небритые будто припорошенные пылью мужчины. Тяжелый августовский зной всех прибил, обесцветил.
И вдруг чудо чудное. В распахнутые двери автобуса входит она. Ничего особенного. Опущенные ресницы, детские предплечья, обозначенные едва видимым пушком. Но, бог мой, как хороша. Как хороша несбывшимся еще, но уже явленным. Тишиной этой, отдельностью, тайной, – ее все понимают, все зрят. Не ведающая пока о великой силе красоты, о могуществе ее, о чистом и нечистом, тайном и явном.
Не меркнет это воспоминание, этот кадр, исполненный света. Я видела его не единожды. В каждый свой приезд я видела ее. Под разными именами. В разном обличье. Великую тайну, великую красоту. Проступающую в детских лицах, в стариковских морщинах, в лучащихся глазах.
Я вижу ее, эту девочку четырнадцати лет, хранительницу генофонда и надежды на возрождение. Ее рано поблекшую мать, ее отца, возможно, зеленщика из ближайшей овощной лавки, либо водителя того же автобуса, либо…
Я вижу исполненных достоинства стариков, прижимающих к себе ангельских младенцев. |