Изменить размер шрифта - +
Альбом с марками, глупые мелочи на полке, щетка для обуви, стопка квитанций. Еще зимой пахло, елочным базаром, хвоей. От хвои следы на снегу. Как куриные лапы. Помнишь запах? Как стоит она, связанная, тугая, колкая, на балконе, как с выдохом распрямляются гибкие ветви, как тяжелеют они под лампочками, серпантином, кукольными домиками, космонавтами, шарами, какой молодостью и свежестью дышит она, как вдруг роняет иголки, как ветшает, редеет, желтеет, перестает радовать и радоваться. Ей уже и игрушки эти в тягость.

Не знаешь, как выключить? Что, плачет? Смеется? Сложно разобрать? Ну, с непривычки у всех так. Потом легче.

В общем, если что, жми сюда, он всегда ответит, – видишь, как просто, как легко, весь мир на ладони, свобода, доступность, коммуникация, не то что раньше – бежишь сломя голову, роняя табурет, в коридоре темно, шнур короткий, трубка-утопленница болтается безжизненно, а в ней голос металлический, сквозь треск, снегопад и метель – ваше время истекло.

 

Парафраз

 

Не знаю, мне кажется, он был здесь всегда. Вот на этом углу. Я уезжала, он был. Я приезжала, он был. Я приезжала и возвращалась, а потом опять уезжала, а он как стоял, так и стоит. Все та же облупленная дверь с неровно приколоченной табличкой. На которой менялись только цифры. Восемь, двенадцать, двадцать пять.

Очередь. Под палящим солнцем, под дождем. В любую погоду. Асфальт в трещинах, – внутри – тяжелая духота, на колченогом стуле охранник.

У этого места всегда была дурная слава. В девяностых кого-то подрезали, потом стреляли. С тех пор поздним вечером, ближе к ночи, здесь всегда вооруженная охрана и бронированный черный автомобиль. Крепкие ребята в бронежилетах кучкуются возле киоска, напряженно посматривают на редких прохожих.

Господи, можно уехать на четверть века, вернуться и упереться лбом в эту дверь. Можно слетать на Памир, Галапагосские острова – и все равно вернуться к этому окошку.

Разбитый асфальт, доска объявлений, грохот трамвая. В будке за перегородкой – взмокшее женское лицо. Я бы не назвала его счастливым. Я выйду, а она останется.

Я побегу к дому или к метро, уткнусь в экран или в книгу – точно страус, зарывающий голову в песок. Конечно, в следующий раз я ни за что не встану в эту очередь, даже если в ней не окажется ни одного человека. В конце концов, есть другие места, более цивилизованные, без этого настойчивого рефрена из девяностых.

Как и тогда, я стою на углу с зажатой в ладони купюрой.

Мир был все еще цельным (или казался таковым), хоть и свистело со всех сторон, штормило, сквозило, грозило распадом – рятуйте, люди добрые, – девяностые надвигались развинченной приблатненной походкой – руки в карманах, вихляющий зад, кривая ухмылка, прилипшая к нижней губе сигарета, – страна сидела на баулах – кто где – на вещевом рынке, в ломбарде или в аэропорту. В результате четких и почти спонтанных действий я окажусь в другой очереди. ОВИР, если хотите знать, был бойким местечком, в нем завязывались знакомства, вершились судьбы, – я даже вспомню книгу, которую успею прочесть (от корки до корки) в скудно освещенном коридоре той далекой зимой. Бертран Рассел, «Почему я не христианин».

Стоящий впереди мужчина переводил взгляд с обложки на меня – за несколько дней мы почти сдружились, он выбегал покурить, я – подышать, – странное дело, очередь эта не удручала меня, здесь все были более-менее свои – потом, в новой жизни, мы вновь станем чужими.

В коридоре стоял равномерный гул, точно в оркестровой яме, – все инструменты звучали вразнобой, но партитура была написана и главная тема торжествующе пробивалась сквозь многозвучный хаос. Война с Ираком. Еще был жив (и даже относительно молод) Саддам, и бомбы летели в сторону Тель-Авива, но что такое бомбы по сравнению с заполошным воплем из киоска на углу.

Быстрый переход