|
Я знала – даже если вернусь, то это буду не я, а совсем другая женщина, отстоявшая во всех очередях мира – там, тут, потом опять там, чертов механизм, набирая обороты, швырял то в один зал ожидания, то в другой, – таинственный шорох песков обернется довольно тривиальным сценарием – мисрад а-пним, банк идуд, мисрад клита, битуах Леуми, в общем, опять очереди, очереди, лица, лица, чаще растерянные, нежели удовлетворенные происшедшим, – не так я представляла себе триумфальное шествие по новой жизни, но некая сущность в шубе и вязаной шапке (посреди бессрочного израильского лета) на остановке четвертого автобуса (в районе Феджи) произнесет уже знакомое до тошноты «леат-леат», «савланут», «ихие беседер».
Здесь тоже были обменники, и, комкая в горсти очередную бумажку, я становилась в условную очередь, да, собственно, не было никакой очереди, и охранника не было, и страха не было совсем – кому придет в голову бояться толстого рыжего Ицика в вязаной кипе или ушлого бухарца с тяжелым золотым магендовидом на волосатой груди, и если и попадался человек с оружием, то ничего такого в этом не было, никакого зловещего умысла, чаще всего это был невыспавшийся, припорошенный несмываемым загаром и пылью чей-то сын, – однажды, к слову сказать, я окажусь случайным свидетелем трогательной весьма сцены: средних лет грузный мужчина, порывшись в бумажнике, подсел к такому сонному и смертельно уставшему «чьему-то мальчику» и чуть ли не силой вложил в его ладонь несколько скомканных купюр, вся пантомима длилась секунды, но их хватило, чтобы остаться в памяти. Пятьдесят пятый автобус, старая тахана мерказит, чужой человек, улыбаясь, сует деньги оторопевшему солдату. Возьми, сынок, тебе нужней.
Казалось, его вот-вот закроют, снесут, и вообще непременно случится что-нибудь эпохальное, в результате чего не будет хмурых лиц, очередей, охранников в бронежилетах, мата, сканирующих глаз, развинченной походки и главное – этой кривой ухмылки с налипшей к углу рта сигаретой. Восемь, двенадцать, двадцать пять.
Но грохочет трамвай, и некая могущественная сила (инерции? памяти?) подталкивает в спину, ведет по мосту, и тут я, слава богу, просыпаюсь и понимаю, что ничего этого в моей жизни нет. Ни моста, ни трамвая, ни зажатой в ладони скомканной купюры.
По ту сторону реки
– У ваших детей армянские глаза – с грустинкой. – Со вкусом затягиваясь, гостья пристально смотрела через стол, на папу, и от этого взгляда мне отчего-то делалось неловко – я мало что понимала в женском кокетстве и искусстве изощренного флирта, а это был, несомненно, флирт – нахваливая наши грустные глаза, гостья явно имела в виду папины, – вот тут уж без дураков – с той самой пресловутой грустью (а не грустинкой) и иронией (приподнятая правая бровь), – чего таить, папа производил особенное впечатление на многих, но рядом была мама, и потому все комплименты, тайные и явные, доставались нам с братом, – воодушевленная, я делала еще более (по моему разумению) армянские глаза, добавив в них неземной тоски и вселенского разочарования, а повод для того находился довольно быстро – ну, например, одно напоминание о том, что завтра понедельник, уроки не сделаны и вряд ли будут сделаны, потому что гости.
Гостей я любила. Веселую суету до – шумные приветствия в прихожей, острый аромат духов (особенно зимой), тяжелую охапку пальто, которую бережно складывала в своей комнатушке, на диване. Дразнящие запахи, доносящиеся из кухни, и то воодушевление, с которым папа накрывал на стол. Вилку слева, нож – справа, – и как они все это помнят, эти взрослые, – и еще салфетки! Как, не осталось, а наверху? А в шкафчике, а в кладовке? – зажав в кулаке мятую бумажку, я неслась за салфетками, распираемая исключительностью возложенной на меня миссии. |